Потаенное судно

22
18
20
22
24
26
28
30

— Из голодного краю мы, что ли?

Охрим Тарасович успокоил их, рассудив дело по-своему:

— У нашей российской жинки такая натура: чего нема — того не ставит, а шо е — усё подае.

Гостевание, собственно, с этого и началось.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Картошка нынешним летом удалась славная. Паня проходила с заступом по ряду, затем брала ведро в руки. Наклоняясь над свежевывороченными кустами, выбирала клубни, бросала в ведро. Горячий ветер-степняк, перепрыгнув через земляной вал, тормошил Панин платок, выбивал из-под него прядки волос, елозя ими по лицу, щекотал лицо. Паня разгибала спину, тыльной стороной ладони старалась спрятать волосы, разговаривала с ветром, словно с живым существом.

— Вот, окаянный, что делает. Я тебе!..

По вскопанному греблись куры, добывая червей. Некоторые, слишком проворные, лезли под самую лопату. Пахло теплым прелым черноземом, усохшей ботвой. Над всем пространством огорода господствовал пряный дух разомлевшего на солнце укропа. Он высоко поднял над грядками желтые перезревшие метелки, при малейшем прикосновении ронял воздушно-легкие серовато-темные семена, похожие на зернышки конопли уменьшенного размера.

Пане любая былочка вокруг казалась живой, близкой. Подсолнух кивал ей обожженной порыжевшей головой. Шелестя сухим продолговатым листом, тянулась к ней кукуруза с полуоблупившимся початком. Ненароком задевала Паня куст фасоли, и перезревшие стручки лопались, а на землю медленно сползали по желобку стручка фасолины, похожие на пестрые воробьиные яички. И верится, они благодарили Паню за освобождение.

Соседние сады, хаты, заброшенные ветряные мельницы, дальние лесополосы, поля, луговины сливались для нее в единый неделимый мир. Она чувствовала себя в этом мире неотъемлемой и необходимой. Ей не верилось, что когда-то ее не было на свете. Неправда, она всегда была и всегда будет, как эта пологая Кенгесская гора, как речка, протекающая под горою, как море, которого отсюда не видать, но которое угадывается по особо высветленному, истекающему маревом горизонту. Опершись на лопату, Паня всматривалась в белое, чуть подголубленное небо, которое еще прочнее утверждало ее в мысли о вечности существования. Ей становилось легко и в то же время отчего-то боязно. Текучая синева неба казалась недосягаемо глубокой. И Паню охватывала оторопь.

Она тут же устыдилась, что думает только о себе, что забыла всех: и Юраську, и Волошку, и Антона — дорогих своих хлопчиков, как называла их и про себя, и вслух. А разве она может без них? Была ли она когда-либо без них? Ей вспомнилась своя, какая-то очень короткая и в то же время бесконечно длинная жизнь. Как будто только вчера виделась с батей и маманей, с братьями Коляшкой и Серым. Но спустя миг они видятся вон уже где!.. Отдалились так, что и лиц не различить. Словно в волшебную подзорную трубу смотришь, поворачивая ее попеременно разными концами: то приближается все, то неимоверно отдаляется. И тот особый день, когда впервые встретилась с Антоном, когда лицом к лицу стояла с ним на полуторке. Почему так случилось, что именно тогда, в тот час она ехала через Новоспасовку, именно той дорогой, именно на той машине, на которую влез и Антон?.. Судьба даровала ей эту встречу. Но откуда она, судьба, знала, что Пане необходимо было встретиться именно с Антоном, а не с кем другим?.. Всегда боялась за него и сейчас боится. Уже столько лет прошло, как она замужем за Антоном, а все не верится, что он ее. Иногда кажется таким далеким, таким непонятным. Много раз она его теряла и вновь находила, много раз он погибал для нее в войну и вновь воскресал. Откуда столько сил взялось, чтобы все выдержать?..

Особенно мучителен страх. Леденящим железом он сковывал тело, стискивал сердце — дышать становилось невмоготу. А когда-то казалось, что нет и не будет большего испуга, чем тот, который испытала еще в детстве. Живо встал в памяти вечер, когда она, заигравшись, упустила из виду теленка, которого пасла у речки.

— Маня-маня-манечка!.. — звала, размывая по лицу слезы. — Мань-мань-мань!.. Где ты?

Ей почудилось, затрещал камыш, и она кинулась в камыши. Послышался шелест вербных веток — кинулась к вербам. Бегала вокруг копен сена, обследовала заросли высокого бурьяна-буркуна. А теленка нет как нет. Сразу же после захода солнца на землю упала густая темень. Паня почувствовала себя одинокой и бесприютной, словно ее заперли в темном пустом сундуке. Она ослепла и оглохла, вопя не своим голосом.

Вдруг почувствовала прикосновение шершавого носа теленка к руке, уловила его молочный запах. Теленок, видимо, тоже боялся темноты и одиночества, он прижимался к Паниному боку теплой шеей и не переставая лизал подставленную ее ладонь щекотливым языком, словно пытаясь загладить свою провинность.

Когда улеглось Панино дыхание и высохли слезы, перед ней начали вставать иные страхи. Ей виделись ослепительно белые русалки, темные косматые ведьмы, тонконогие острокопытные лешаки, клыкастые, похожие на волков, степные колдуны. И когда все они окружили ее звериноподобной жадной стаей, рыча и воя, потянулись к ней и руками, и копытами, и зубами, она, не находя сил, чтобы закричать — голос перехватило от ужаса, — прикрыла ладошками голову, присела возле остановившегося теленка, пытаясь спрятаться у него под брюхом. Но руки все-таки до нее дотянулись. Они приподняли Паню куда-то высоко-высоко, большие, твердые и теплые руки. На правой недоставало двух пальцев, большого к указательного, потому ладонь казалась неправдоподобно длинной, клешнятой. Тятей запахло, догадалась Паня, еще не смея открыть глаза. А когда, уложив ее на руках, прижали к груди, когда она ухом своим уловила спокойный стук огромного сердца, она окончательно убедилась, что находится в безопасности, и, открыв глаза, увидела, как покачиваются в такт отцовским шагам удивительно крупные искрящиеся звезды… А много времени спустя, когда уже сама брала на руки и успокаивала отчего-то испугавшихся Юраську или Волошку, всегда вспоминала всесильные руки отца и еще теснее прижимала к себе ребенка, который тут же успокаивался.

Паня глядела на картофельные грядки слепым взглядом. Перед глазами у нее стоял ее старшой, Юраська, родившийся в смутную годину. Она чувствовала перед ним какую-то вину, будто что недодала ему, чем-то его обидела. Он часто хмурится вроде отца, молчит, а у нее сердце от тоски задыхается… Не успела оглянуться, как он уже вырос, поднялся ростом вровень с отцом, такой же широкоплечий и костистый. Брови тоже отцовские — тяжелые. А вот головка, радовалась Паня, ее: волосы светлые, мягкие, словно ленок. Пугало Паню то, что он стал какой-то непонятный. В последнее время отпустил странные усы — узкой подковкой, длиннохвостые. Как их назвать, Паня даже затрудняется: то ли ляшские, то ли конфедератские? Юраська стал похожим на старинного поляка. И Лазурка, сын Йосыпа, с такими же усами. Они дружат и в клубной самодеятельности вместе выступают. Юрко поет — глухой низкий басок. Лазурка на гитаре бренькает. Вешает ее через шею на витом красном шнурке и бренькает, повиливая бедрами. Юрко тоже повиливает и ногами, и особенно голосом. Иногда слушаешь его — и сперва смешно, а затем почему-то сумно делается. Незнакомым кажется, чужим, словно бы и не твоя дытына. Волошка пока свой, понятный. Увалень, валашок, как говорит дед Охрим. Бегает он в ближнюю школу-четырехлетку. Юрко ходит в школу, что в центре слободы. Не ближний свет, километра два набирается. Стал не по годам взрослым. Отцовский мотоцикл гоняет так, что душа порой заходится. Не дай бог что случится! А тут еще эти толчки под сердцем — новое дитя на свет просится…

В ушах Пани все время стоят слова, сказанные Клавкой Перетятько: «Счастливая ты!» Неужели счастливая? В чем оно, счастье? Пане боязно: вдруг уйдет от нее Антон, вдруг она ему наскучит? Да и не диво наскучить. Ведь их вон сколько вокруг — молодиц и незамужних девчат — и в слободе, и в городе. Многие и то грозятся: «Ишь, тихоня. И чем она только его держит? У самой — ни спереди, ни сзади, а такого мужика обротала!» В войну за него, пожалуй, не так боялась, как теперь. Глупая Клавка, и не сплюнула, когда завидовала, — еще сглазит. Одно только и дорого: знать, что он таиться не будет, исподтишка ничего не зробит. Прежде чем сделать, придет и скажет, выложит все начистоту. Может, от той прямоты углем вся почернеешь, но правда всегда желаннее обмана. Так что пока сам не признается, гони страхи прочь. Ни к чему умирать раньше времени.

2

Сонная одурь окутала степь. Слободские хатки, словно овцы, уткнулись головами в тень деревьев, прикрыв окна-глаза ставнями, застыли в дремотном покое. Все живое спряталось от беспощадно прямых лучей солнца, замерло в ожидании спасительной вечерней прохлады. Обычные в это время восточные ветры, словно обессилев от жары, тоже угомонились. В застойном воздухе слышится одуряющая горечь болиголовы и молочая да шафранная сладость яблок и груш. Пустынно вокруг и безлюдно, словно в вымершем пространстве.

Мотоцикл тарахтит вяло и приглушенно. Над Петровской дорогой встает стена пыли. В застывшем воздухе она висит неподвижно. Только по истечении времени редеет, светлеет, становится похожей на легкую утреннюю дымку.