Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

Как обыкновенно случается, чем меньше заботилась я о людях, тем более хлопотали они обо мне. Глаза и уши этого вездесущего ареопага тщательно следили за мной; явное пренебрежение мое к его определениям ожесточало общество против меня и наконец посеяло в нем то мнение, которое впоследствии сделалось судом света и причиною моей погибели. Но в ту пору я не предвидела еще ничего грозного, быть может, оттого, что, не ожидая ничего, я вовсе не заботилась о нем.

Свет безжалостно подшутил надо мной, осмеяв все понятия моего детства, развеяв все сокровища моих надежд. Ни одна мысль моя о нем не оправдалась, ни одно ожидание не сбылось. Единственный предмет, в котором я не нашла обмана, был ум человеческий — ум творческий, игривый, разнообразный, которому я издавна поклонялась еще в творениях его.

В большом свете, где необходимая образованность и беспрестанный прилив чужих идей придают род блеска самым незначительным умишкам, даже истинно гениальный ум не столько поражает своею лучезарностью, как в совершенном мраке малого света. Там он сообщает другим свою живительную силу, озаряет умы других, и при свете его они также красуются, отражая заимствованное у него сияние. И к тому ж там внимание общества так развлечено пестротой окружающих предметов, что тысячи проходят мимо гения и не замечают его. Напротив, в быту, тесно очерченном застарелыми привычками и скудной вседневностью, которые давят и нередко уничтожают все способности в зародышах, в глуши, куда с трудом пробивается только предсветный луч просвещения, человек с высоким умом и познаниями блистает, как дивный метеор. В подобном быту прозябала я, в только эти редко встречаемые метеоры привлекали мое внимание, возбуждали во мне непритворное удивление. Правда, что порою, обрадованная встречей с умным человеком, очарованная силой и блеском его ума, я была рада новому знакомству и случаю перелить свои идеи в светлое воображение, была даже не строго разборчива в предметах наших разговоров; но, свыкнувшись поневоле с свободным изъяснением мыслей плоских, пошлых, как было мне не извинить в умном человеке свободного выражения, увитого всеми цветами остроумия?

Тогда, невольно ища в себе того, что так высоко чтила в других, я не могла не заметить сбивчивости и неопределенности моих познаний и потому с новым жаром принялась читать, учиться, размышлять. В обществах начали окружать меня большим вниманием, одобрениями; я отвергла бы с презрением лесть, относящуюся к моей наружности, к прическе, но, долго гнетомая прежде определенным для меня ничтожеством, я была не недоступна хорам, славящим ум мой, хвалам людей, заслужившим мое уважение. Ум сделался моей утехой, гордостью, достоянием моим; и только ему подносимую дань я принимала суетно, даже с наслаждением.

И, однако ж, была ль я счастлива? Довольствовало ль меня это бедное торжество?.. Нет! Сто раз нет! Упоение лести действовало только на мгновение, и то действовало на одну голову. Сердце просило соучастия, а не комплиментов; дружества, а не громких похвал.

Ум может наполнить существование мужчины: он более живет жизнью внешнею; и свет, который разливают вокруг себя его умственные способности, может отразиться на нем славою, богатством, уважением, даже благословениями людей. Ум женщины, как огонек далекого маяка, блещет, но не рассевает окружающего мрака; и если жизнь обвевает ее холодом, то не голове отогреть ее сердце!..

О, сколько раз, возвращаясь из шумных обществ, где внимание праздных, лесть пустословия и даже желчный ропот завистливых подносили обильную пищу моему самолюбию, сколько раз, отбрасывая с бальной гирляндой все, что охмеляло на время мою голову, обессиленная, глубоко упавшая духом, я проводила остаток бессонной ночи в слезах, в грызущих душу размышлениях! Бог даровал женщине прекрасное предназначение, хотя не столь славное, не столь громкое, какое указал он мужчине, — предназначение быть домашним пенатом, утешителем избранного друга, матерью его детей, жить жизнию любимых и шествовать с гордым челом и светлою душою к концу полезного существования. Не достойна ли зависти и благословений подобная доля? Но жить сиротой, в однообразии, ничем не нарушаемом, в тумане, сквозь который не может пробиться ни луч солнца, ни капля росы утренней; но чувствовать, что единственное счастье, возможное в быту женщины, никогда не было и не будет моим уделом; но не иметь ни одного желания, не лелеять ни одной надежды; не льнуть душою ни к одному завтра и, истратив бессмысленно дни свои, отдать могиле итог бесполезной жизни, как капитал, напрасно вверенный человеку, заброшенному в пустыню, где нужно ему было не золото, а кусок хлеба, — вот положение, остужающее душу, подавляющее в ней всю способность к деятельности, все силы энергии!

И в этих тайных беседах с собою я не могла не чувствовать, что природа создала меня для тихой, безвестной жизни; что только в семейном кругу я могла бы познать и различить вокруг себя счастье: блеск, игры, праздничный шум света скользили надо мной, не обольщая во мне души. Что мне хвалы и удивление людей? Что мне мой ум и таланты? Первый дается случаем, второе приобретается терпением: их может всякий иметь. Но сердце мое мне одной дано! В нем хранился источник добра, источник счастья; в нем скрыты были сокровища чувств, рай дружбы и любви, а его никто не видел, не замечал, никто не хотел признать, ни оценить: что ж мне в поклонах, в пряных улыбках без сочувствия? И ни разу суетная мысль не мелькнула в голове моей, ни разу улыбка не оживила лица, чтоб в то же мгновение сердце не залилось скорбью, не поплатилось за миг тщеславной радости грустным отгулом одиночества!

В присутствии отца и брата я смеялась на терниях, страшась одной жалобой смутить спокойствие, искупленное ценою моей жизни; но не могла, не находила в себе сил для иссушения слез в ее источнике, для подавления едва возникающего вздоха. Вот единственное чувство, одолевшее во мне все ратоборствования разума и воли; чувство, в котором я горько укоряла себя, желая пламенно нести крест свой не только безропотно, но бодро, с весельем. Богу известно, что никто никогда не бывал свидетелем моего малодушия, но от вас не хочу скрывать его; избрав вас моим посмертным судиею, хочу исповедать перед вами все, до единого трепета, до малейшего помышления…

При беспрестанных движениях войск я всюду следовала за мужем; везде, всегда была одинакова, не изменяла ни мнений, ни поступков своих. Люди с умом везде дарили меня вниманием; глупцы сплетали против меня нелепые выдумки. Но есть третий сорт людей, наиболее опасный для всего, что выходит из круга обычного. Часто люди эти обладают умом и многими достоинствами, но ум их ни довольно силен, чтоб укротить владычествующее над ними самолюбие, ни довольно слаб, чтоб, ослепившись дерзкой самоуверенностью, ставить себя выше прочего видимого творения. Они чувствуют свои недостатки и всякое превосходство ближнего принимают за личное оскорбление; они не могут простить другому и тени совершенства. О, эти люди страшнее зачумленных! Над пошлым злоязычием дурака смеются, но их осторожным наветам, их обдуманной, правдоподобной клевете не могут не верить. Эти-то вольноопределяющиеся кандидаты в гении и составляют верховное судилище: они-то наиболее ожесточались против меня, и от них рассеялись ядовитейшие вести.

Пришла пора, вести эти достигли и до моего слуха; как всегда случается, они хлынули на меня внезапно, со всех сторон, оглушили, закружили мою голову. Пока шипела клевета у ног моих, пока пресмыкалась в прахе, я смотрела на нее равнодушно; но досягать до моего имени, до моего сердца, приписывая мне поступки, чуждые даже мысли моей, но обвинять меня в совершенном отступлении от моих обязанностей, от заветов веры и чести — вот что больно поразило меня, что облило желчью не одну минуту моей жизни…

С тех пор я, сколько можно было, удалялась от общества: я стала еще более чуждаться людей; заменила заботы о блеске ума размышлением; подвергала строгому суду свою былую жизнь; рассматривала свет не сквозь призму прежнего ожесточения, но со всем беспристрастием охлажденного от первой горячки рассудка. И все изменилось в глазах моих! Я увидела тот же свет, тех же людей, но уже с другой стороны, и, судья света и людей, в свою очередь, я во многом оправдала их.

Люди — дети, вечно озабоченные, вечно суетящиеся. Торопясь за неуловимым завтра, имеют ли они досуг разбирать и разлагать сущность вещи, поражающей их взоры?.. Мимоходом они бросают беглый взгляд на ее наружный вид и только об этой наружности уносят с собою воспоминания. Не их вина, что взор часто падает на предмет не с настоящей точки зрения: они так видели, так рассудили и осудили. Они правы!

Горе женщине, которую обстоятельства или собственная неопытная воля возносят на пьедестал, стоящий на распутии бегущих за суетностью народов! Горе, если на ней остановится внимание людей, если к ней они обратят свое легкомыслие, ее изберут целью взоров и суждений. И горе, стократ горе ей, если, обольщенная своим опасным возвышением, она взглянет презрительно на толпу, волнующуюся у ног ее, не разделит с ней игры и прихотей и не преклонит головы перед ее кумирами!

Я поняла наконец эту великую истину и от всей души примирилась с моими гонителями.

Освободившись от временного заблуждения, очистив ум от помыслов гордых и суетных, изгнав из сердца все, что заставляло его трепетать враждебными ощущениями, я переселилась духом в годы моей первой юности, воскресила в душе заветы моей матери, пожелала искренно, всем сердцем полюбить ближних моих ее неутомимою любовью, смотреть на мир ее глазами. Если жизнь так бедна сущностью, что человек не может прожить без мечты, то лучше позволь мне, господи, обманываться неведением зла в самом скопище пороков, чем подозрением порока в простой слабости!.. Вот о чем молилась я с верою, со слезами, желая пламенно хотя на других разливать то счастье, которое я знала только по его отсутствию… Милосердный услыхал молитву мою: дух матери осенил меня, я обрела спокойствие в тиши уединения и отраду в собственной душе своей.

Но изгладить следы моих прежних заблуждений в памяти людей, но заставить их забыть прошедшее было невозможно. Видно, семя зла плодотворнее семени добра, потому что последнее обыкновенно глохнет и забывается, тогда как ростки первого переживают человека, который их посеял.

Вот и вся жизнь моя, Влодинский; жизнь светская и умственная. Я представила ее вам с обеих сторон; и теперь, когда вы знаете все вины, все заблуждения мои, сравните их с чудовищным преувеличением „суда света“ и судите, во сколько раз обвинения превзошли вину.

Теперь мне остается еще упомянуть об одной, единственной светлой эпохе моего существования, озарившей меня незадолго до отхода из мира, как бы в награду за мои прошлые страдания, во искупление всех, ожидавших меня в грядущем. То был прощальный дар жизни, залог полного примирения моего с небом и людьми.

Влодинский, помните ли время, когда судьба так странно столкнула нас в чужой земле, под чужой кровлею?.. Воскресите его в своей памяти, перенеситесь к часам, когда, забыв треволнения света, мы так безмятежно предавались взаимному наслаждению читать в душе друг друга; когда, под ржавчиной светских привычек и впечатления, я открыла в вас столь прекрасных дарований, столько готовности к великому и это тайное, часто неведомое самому человеку, чувство высокого, изящного, эту тоску по неземному совершенству, которая, принимая форму слова или образа в душах немногих избранных и отражаясь в их произведениях, изумляет мир чудесами поэзии, гармонии, живописи, осуществлением божественного то в мраморе, то на бренном холсте…