Дача на Петергофской дороге,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Это еще ничего не значит.

— В провинции ничего не значит? Мы все помешаны на буколиках{69}.

— Однако же этот Тирсис{70} не сохнет от любви.

— Твоя хорошенькая брюнеточка влюблена в этого Тирсиса по уши. Слышишь ты это?

— Влюблена, влюблена! Знаете ли, что мне всегда смешно это слышать? Что значит «влюблена»? Рада, что кто-нибудь за нею ухаживает, вот и все.

— Нет, здесь это не то. Эта молодая девушка хорошо воспитана! Говорят, что мать ее была очень умная женщина.

— Хотите ли биться об заклад, что ваша воспитанная девушка через две недели… что я говорю! — через несколько дней не станет смотреть на своего советника и влюбится — в меня.

— А знаешь ли ты, что мне очень хотелось бы принять это предложение в надежде, что тебя проучат за хвастовство?

— Тетушка! вы знаете, что я совсем не шалун, не искатель приключений и даже не лев, а предлагаю вам заклад единственно для того, чтоб показать вам, что значит у женщин влюблена. О! удача не возгордит меня, будьте покойны. Я знаю, что буду обязан ею не моим высоким достоинствам.

— Чему же? Твоему сиятельству или аксельбантам?

— И тому и другому, а более — новости.

В это-то самое время Зоя с такою любовью рассматривала неизвестную ей фуксию.

Вера Яковлевна могла бы заметить, если б не так была занята наблюдениями над подносами с конфектами и мороженым, что в мазурке к пунцовой камелии экс-прокурорши в волосах Зои была присоединена красивая ветка фуксии, — могла бы заметить, потому что эта ветка необыкновенно грациозно перемешивала легкие цветки свои с темными локонами Зои; но она не заметила. Не заметила и за ужином, где Зоя, которой прислуживали и советник и князь, была необыкновенно весела. И как было заметить! Представьте, что подавали стерлядь баснословной величины. Стерлядь, для которой не могли нигде найти блюда и потому подавали ее на огромном серебряном подносе, и то еще голова и хвост свешивались… Впрочем… как знать? Быть может, и заметила…

Прекрасный вечер! Очаровательный! Таких не бывает два раза в жизни. Танцы, музыка, и шутки, и смех, и еще разговор о цветах, о Карле Адамовиче, и во весь ужин так… Возвращаясь домой, Зоя во всю дорогу напевала то мазурку, то nocturno{71} Шуберта, о котором только что говорила с князем, и вдруг улыбалась, потому что между звуками и нотами вдруг вместо re являлось ей доброе, знакомое лицо учителя с полуоткрытым ртом, с пальцами, вытянутыми по клавишам, и потом, вместо него, грациозная фуксия, и тотчас же за нею — бледное личико с черными усами и со взором… со взором, обещавшим полную гамму звуков, и все задушевных, все полных чувства, как мотив Шуберта… А темно! На небе ни звездочки; фонари на четверть версты один от другого; а грязь? Линейка (Вера Яковлевна боялась всякого другого экипажа), длинная линейка стучит по неровной мостовой, и лошади, вытянув шеи, тащатся, взминая грязь.

— Наказание божие эта мостовая! — произнесла Вера Яковлевна. — Угораздило же сделать на лучшей улице! Уж делали бы где в захолустье. А то вот трясись себе. Зоя! Зоя! Да что ты? Точно ты по маслу катишься. Разве тебя не трясет?

— Что-с? Трясет, тетенька. Очень бьет. Видно, Алексей с мостовой съехал. По сторонам камни навалены.

— Навалены? Уж подлинно навалены. А еще сердятся на твоего батюшку, что мостовых не делает. Вот вам и мостовые! Повезла бы я этого полицмейстера да и с губернатором-то по этим мостовым да еще и в телеге. — (Кажется, довольно было бы для пытки и линейки Веры Яковлевны, но она находила ее очень покойною.) — Алешка! Тише, дурак! Всю душу выбило.

— Да нельзя, сударыня. Изволите видеть, какая темь. Ничего не видно.

— А еще фонари… Мошенники! Только знают, что деньги собирать. Улучшения! На повороте-то тише, дурак! Слышишь! Тут ведь лужа стоит такая, что и господи упаси…

Между тем Зоя носилась в мире звуков. Линейка благополучно перебралась через лужу, въехала на двор и покатилась как по маслу к крыльцу, только грязь хлябает под копытами лошадей.