«Почему, Ван? Почему, почему, почему?»
«Ты прекрасно знаешь почему. Я люблю ее, а не тебя, и я просто отказываюсь усложнять положение еще одной кровосмесительной связью».
«Да неужели! – сказала Люсетта. – Ты несколько раз заходил со мной довольно далеко, когда я была еще ребенком; твой отказ идти дальше всего лишь отговорка, а кроме того, кроме того, – ты же изменял ей с тысячью девок, ты, грязный обманщик!»
«Ты не будешь говорить со мной в таком тоне», сказал Ван, подло воспользовавшись ее беспомощным обвинением как предлогом уйти.
«I apollo [я прошу прощения], я люблю тебя», отчаянно прошептала она, пытаясь крикнуть ему во след
Присутствия д-ра Вина в Англии требовал один дразняще-трудный случай.
Старый Паар Чузский написал ему, что «Клиника» хотела бы вверить его ученому рассмотрению одного пациента, страдающего редкой формой хроместезии, присовокупив, что в силу кое-каких странностей, отличающих этот случай (как, например, слабая вероятность обмана), Вану лучше приехать и самому решить, стоит ли ему устраивать перевозку этого пациента в Кингстон для дальнейшего обследования. Некто Спенсер Мальдун, слепорожденный, сорока лет, не женатый, одинокий (и третий слепой персонаж нашей хроники), отличался тем, что припадки жестокой паранойи сопровождались у него видениями, во время которых он выкрикивал названия тех предметов и веществ, которые он научился распознавать на ощупь, или думал, что узнает по страшным описаниям в книгах (поваленные деревья, вымершие ящеры), и которые, как ему казалось, надвигались на него со всех сторон. Припадки чередовались периодами оцепенения, после чего неизменно следовало возвращение к нормальному состоянию, когда в течение недели или двух он прочитывал пальцами свои слепые книги или слушал, блаженно погруженный в свое красноватое марево, записанные на пленку музыкальные сочинения, голоса птиц и ирландские стихи.
Его способность вычленять в пространстве ряды и группы «сильных» и «слабых» вещей – в том, что казалось столь же однообразным, как сплошной узор обоев, – оставалась загадкой до того вечера, когда студент-адъюнкт (С.-А. – он предпочел остаться обезличенным), намеревавшийся проверить некоторые графики, связанные с метабазисом другого пациента, случайно оставил в пределах досягаемости Мальдуна одну из тех продолговатых коробок с новыми, еще неочиненными цветными меловыми карандашами, одна мысль о которых (Розовый Анадель Диксона!) заставляет память говорить на языке радуг – полированные и окрашенные в свой цвет древесные стволы располагались в спектральном порядке в своем аккуратном жестяном футляре. Детство несчастного Мальдуна не принесло ему ничего, что могло бы относиться к
В ходе нескольких тестов, проведенных С.-А. и его коллегами, Мальдун объяснил, что, поглаживая карандаши один за другим, он испытывает гамму «ожогов» или «укусов», особых ощущений, чем-то напоминающих вызываемый крапивой кожный зуд (он вырос в деревне, где-то между Ормой и Армой, и в своем полном опасностей детстве часто падал, бедный мальчишка в неуклюжих сапогах, в канавы и даже овраги), и странно говорил об «остром» зеленом жале полоски промокательной бумаги или о влажном и слабом розовом жжении при ощупывании покрытого испариной носа медицинской сестры Лангфорд, самостоятельно сверяя эти цвета с теми, которые исследователи применили к исходным карандашам. Результаты проведенных опытов давали основание полагать, что кончики человеческих пальцев способны передавать в мозг «тактильную транскрипцию призматического спектра», как это явление охарактеризовал Паар в своем детальном отчете Вану.
Когда последний прибыл в клинику, Мальдун еще не вполне оправился от своей очередной прострации, продлившейся дольше всех предыдущих. Ван отложил осмотр пациента и провел восхитительный день, беседуя с группой психологов, внимавших каждому его слову. Он с интересом поймал среди медицинских сестер знакомый прищуренный взгляд Элси Лангфорд, костлявой девицы с лихорадочным румянцем на щеках и выступающими зубами, имевшей какое-то смутное касательство к происшествию с «полтергейстом» в другом госпитале. Он отобедал со стариком Пааром в его апартаментах в Чузе и сказал ему, что хотел бы переправить Мальдуна в Кингстон
Ван, которого цветущие розовые каштаны Чуза всегда настраивали на любовный лад, решил до отъезда в Америку потратить нежданную премию, выписанную ему самим временем, на суточный курс оздоровительных процедур в са́мом фешенебельном и эффективном амуранте из всех Венерианских вилл Европы; однако во время долгой поездки в старинном, покойном, чем-то слабо пропахшем (мускус? турецкий табак?) лимузине, который он обычно получал в «Албании», своем лондонском отеле, для поездок по Англии, добавились тревожные чувства, не рассеявшие его угрюмой похоти. Мягко покачиваясь, поставив ногу в ночной туфле на подставку и продев руку в петлю, он вспоминал свою первую поездку в Ардис на поезде и пытался выполнить то, что иногда советовал делать своим пациентам для тренировки «мышц сознания», а именно – вернуть себя не просто в то состояние ума, которое предшествовало кардинальному изменению в жизни, но в состояние полного неведения относительно этой перемены. Он знал, что добиться этого нельзя, что можно только предпринимать все новые и новые попытки, поскольку он нипочем не запомнил бы предисловия к Аде, если бы жизнь не перевернула следующую страницу, заставляя теперь ее сияющий текст проноситься сквозь все грамматики и времена его разума. Запомню ли я эту, относящуюся к настоящему времени ординарную поездку? – спрашивал он себя. В вечернем воздухе дрожала поздняя английская весна, пронизанная литературными ассоциациями. Встроенный в панель «канорио» (старомодное музыкальное устройство, запрет на использование которого был лишь недавно снят Англо-Американской Комиссией) транслировал душераздирающую итальянскую песню. Кто же он такой? Что же он такое? Почему он существует? Он размышлял о своей слабости, неуклюжести, нерадивости духа. Он думал о своем одиночестве, о выпавших на его долю страстях и опасностях. Сквозь стеклянную перегородку он видел жирные, надежные, излучающие здоровье складки шеи своего возницы. Праздные образы возникали один за другим – Эдмунд, Эдмонд, простенькая Кордула, удивительно сложная Люсетта и, по дальнейшей машинальной ассоциации, – Лизетта, порочная девочка в Каннах, с грудками, похожими на восхитительные нарывы, чьими хрупкими прелестями торговал ее вонючий старший брат в обшарпанной пляжной кабине на колесах.
Он выключил канорио, отыскал за раздвижными створками бренди и принялся отхлебывать прямо из бутылки, потому что все три стакана оказались грязными. Он чувствовал себя окруженным огромными падающими деревьями и чудовищными тварями нерешенных, а может быть, и неразрешимых задач. Одной из таких задач, от которой, как он знал, он никогда не отступится, была Ада; именно ей он вверит остатки своего «я» при первых же трубных звуках судьбы. Другой задачей была его философская работа, так странно обремененная собственным достоинством – той оригинальностью литературного стиля, которая составляет единственную подлинную доблесть писателя. Он должен был выполнить ее по-своему, но коньяк был ужасен, а история человеческой мысли кишела клише, и именно эту историю ему требовалось переписать.
Ван знал, что он не вполне ученый, но настоящий художник. Парадоксальным и необязательным образом присущая ему артистичность проявилась как раз в его «академической карьере», в его небрежных и высокомерных лекциях, в том, как он вел семинары, в его статьях о больных умах, во всем том, что, начавшись как увлечение вундеркинда, еще не достигшего двадцати лет, к тридцати одному году принесло ему «почести» и «репутацию», которых многие поразительно трудолюбивые люди не приобретают и к пятидесяти. В такие печальнейшие моменты жизни, как этот, он приписывал по крайней мере часть своего «успеха» занимаемому им положению в обществе, своему богатству, своим многочисленным пожертвованиям (своего рода продолжение и развитие его привычки одаривать царскими чаевыми всех этих осунувшихся бедняков, убиравших комнаты, управлявших лифтами, улыбавшихся в отельных коридорах), неустанно расточаемым им разным достойным учреждениям и студентам. Быть может, Ван Вин не слишком сильно заблуждался в своей саркастичной догадке; ибо на нашей Антитерре (как и на Терре, согласно его собственным изысканиям) трудящаяся в поте лица Администрация предпочитает (если только ее не растрогать неожиданным возведением нового здания или бурным денежным потоком) безопасную серость академической посредственности подозрительному блеску В.В.
Когда он достиг сказочной и постыдной цели своего путешествия, уже вовсю заливались соловьи. Он, как всегда, испытал прилив животного вожделения, когда автомобиль свернул на дубовую аллею между двух рядов фаллофорических, одинаково вздыбленных статуй, напоминавших строй солдат, взявших свои стволы на караул. Желанный завсегдатай с пятнадцатилетним стажем, он не потрудился «телефонировать» (новый официальный термин) о своем визите. Луч прожектора осадил его: увы, он попал на гала-вечер!
Доставивший члена клуба водитель обычно оставлял автомобиль в специальном загоне у сторожки охранников, подле уютной закусочной для прислуги, с безалкогольными напитками и несколькими невзрачными и недорогими шлюхами. Но в ту ночь огромные полицейские машины, не уместившись под гаражным навесом, заняли не только стоянку, но и примыкающую к ней перголу. Велев Кингсли подождать под дубами, Ван надел баутту и отправился на разведку. Его любимая дорожка вдоль стены вскоре привела его к одной из широких лужаек, служивших бархатистым преддверием к самому поместью. Аллеи перед домом были ярко освещены и столь же многолюдны, как Парк-авеню, – сравнение вполне уместное, поскольку принятый ушлыми шпионами способ маскировки напомнил Вану его родину. Кое-кого из этих людей он даже знал в лицо – они надзирали за манхэттенским клубом его отца всякий раз, как добрейший Гамалиил (не переизбранный после четвертого срока) изволил в нем обедать во всей красе своих неформальных гагалий. Агенты изображали тех, кого привыкли изображать, – торговцев помпельмусами, чернокожих лоточников с бананами и банджо, отживших или, по крайней мере, неурочных «переписчиков», неубедительно спешивших по круговым траекториям в маловероятные конторы, а также перипатетических читателей русских газет, замедлявших шаг до трансовой остановки и затем возобновлявших прогулку, зарывшись в свои
Едва он успел подумать об этом, как укрытая простыней статуя со своего мраморного пьедестала попыталась истребовать у него пропуск, но поскользнулась и сверзилась навзничь в заросли папоротника. Не обращая внимания на распростертого бога, Ван вернулся ко все еще дрожавшему «Джолс-Джойсу». Багровощекий Кингсли, старый преданный друг, предложил отвезти его в другой дом, девяносто миль на север, но Ван отказался из принципа и был возвращен в «Албанию».
Третьего июня, в пять пополудни, его корабль отплыл из Гавра-де-Грас; вечером того же дня Ван взошел на него в Олд-Гентспорте. Остаток дня он провел играя в теннис с Делорье, знаменитым негритянским тренером, и чувствовал себя разбитым и сонным, наблюдая, как в нескольких змеисто-морских ярдах от правого борта страстное пламя заходящего солнца распадается на зеленовато-золотистые пятна по внешнему склону носовой волны. Наконец он решил завалиться спать, сошел на палубу первого класса, истребил часть фруктового натюрморта, составленного для него в гостиной его каюты, начал проверять гранки эссе, написанного им для фестшрифта по случаю восьмидесятилетия профессора Контрштейна, но бросил это занятие и уснул. К полуночи волнение на море перешло в штормовые конвульсии, но, несмотря на качку и скрипы («Тобакофф» был старой ворчливой посудиной), Ван спал как младенец, и единственным откликом его дремлющего сознания стал увиденный во сне образ водяного павлина, медленно опускавшегося в воду перед кувырком, как ныряющая чомга, – у берега озера, носящего его имя, в древнем царстве Аррорут. Обдумав этот яркий сон, Ван нашел его источник в своей недавней поездке в Армению, куда он отправился поохотиться вместе с г-ном Армборо и его необыкновенно уступчивой и способной племянницей. Желая записать увиденное, он с удивлением обнаружил, что все три карандаша не только скатились с ночного столика, но и ровнехонько выстроились в ряд, кончиками к основаниям, вдоль порога двери смежной комнаты, у противоположной стены, проделав немалый путь по синему ковролину в своей неудавшейся попытке бегства.
Стюард принес ему «континентальный» завтрак, судовую газету и список пассажиров первого класса. В разделе «Туризм в Италии» листок сообщил ему, что некий фермер в Домодоссоле откопал кости и парадную сбрую одного из слонов Ганнибала и что в горах Бокалетто двое американских психиатров (имена не сообщались) скончались при странных обстоятельствах: первый, старший, умер от сердечной недостаточности, а его любовник покончил с собой. Подивившись нездоровому интересу Адмирала к итальянским горам, Ван вырезал эту заметку и перешел к списку пассажиров (приятно увенчанному тем же гербом, который украшал почтовую бумагу Кордулы), чтобы удостовериться, что в нем нет тех, кого придется избегать в ближайшие дни. В списке значилась чета Робинзонов, Роберт и Рейчель, старинные зануды семьи (Боб вышел в отставку после многих лет безупречной службы главой одного из предприятий дяди Дана). Сбегавший вниз взгляд Вана споткнулся о д-ра Ивана Вина и замер на следующем имени. Отчего так сжалось его сердце? Почему он провел языком по своим толстым губам? Пустые фразы, приличествующие всяким важным романистам прошлого, полагавшим, что им под силу объяснить всё и вся.
Линия поверхности воды в ванне кренилась и колебалась, имитируя медленные качели ярко-голубого, белопенного моря в иллюминаторе его спальни. Он позвонил мисс Люсинде Вин, каюта которой находилась на главной палубе в середине корабля, точно над его апартаментами, но никто не снял трубку. Надев белый вязаный свитер с высоким воротом и солнечные очки, он отправился на ее поиски. Люсетты не было на Игровой палубе, с которой он смотрел вниз на другую рыжеволосую девушку, сидевшую в парусиновом кресле на палубе Солнечных Ванн и со страстной скоростью писавшую записку – если он когда-нибудь переключится с тяжеловесной фактологии на легкую фикцию, подумал Ван, он выведет ревнивого мужа, использующего бинокль, чтобы с этого места разобрать подобное излияние незаконной любви.
Люсетты не было и на Прогулочной палубе, где закутанные в одеяла старики читали главный бестселлер сезона «Зальцман» и с борборигмическим предбурчанием в желудке ожидали одиннадцатичасового бульона. Он прошел к Грилю, где заказал столик на двоих. Оттуда направился к бару и тепло поздоровался с лысым толстым Тоби, служившем на «Королеве Гвиневре» в 1889, 1890 и 1891 годах, когда Ада еще не была замужем, а он был обиженным дураком. Им ничего не стоило удрать в Лопадузу под личинами мистера и миссис Даирс или Сарди!