Ада, или Отрада

22
18
20
22
24
26
28
30

К слову, об эволюции. Способны ли мы представить себе происхождение, этапы развития и побочные мутации Времени? Существовала ли когда-нибудь «примитивная» форма Времени, в которой, скажем, Прошлое еще не вполне отделилось от Настоящего, так что былые тени и формы просвечивали сквозь еще мягкое, долгое, личиночное «нынче»? Или эта эволюция имела дело лишь с хронометрией, от песочных часов до атомных, а затем до портативного пульсара? И сколько времени потребовалось Старому Времени, чтобы стать ньютоновским? Поразмышляйте над Яйцом, как сказал галльский петух своим курицам.

Чистое Время, Воспринимаемое Время, Осязаемое время, Время, свободное от содержания, обстоятельств и сопутствующих комментариев – вот мое время и моя тема. Все прочее – числовой символ или какой-нибудь аспект Пространства. Текстура Пространства совсем не та, что у Времени, и пегое четырехмерное посмешище, выведенное релятивистами, – это четвероногое, у которого вместо одной ноги ее призрак. Мое Время, кроме того, это Неподвижное Время (сейчас мы разделаемся с «текущим» временем, временем водяных часов и ватерклозетов).

Заботящее меня Время – это только то Время, которое я остановил и к которому обращено мое напряженное и волевое сознание. Посему бесполезно и вредно приплетать сюда «проходящее» время. Конечно, я бреюсь дольше, когда моя мысль занимается «примеркой слов»; конечно, я не осознаю задержки, пока не взгляну на часы; конечно, в пятьдесят лет каждый год проходит как будто быстрее – и оттого, что представляет собой меньшую часть накопленного мною запаса существования, и оттого, что теперь я скучаю намного реже, чем в детстве, между унылой игрой и еще более унылой книгой. Но это «ускорение» есть лишь следствие того, что мы невнимательны к Времени.

Что за странная затея – эта попытка определить природу того, что состоит из фантомных фаз. И все же я верю, что мой читатель, который сейчас хмурится над этими строками (но хотя бы отставил тарелку с завтраком), согласится со мной, что нет ничего более великолепного, чем путь одинокой мысли; а одинокая мысль должна брести дальше или – используя не столь древнюю аналогию – мчать дальше, – скажем, в чутком, превосходно отлаженном греческом автомобиле, выказывающем свой покладистый нрав и уверенность на каждом повороте альпийского шоссе.

Прежде чем мы продолжим, нам придется разделаться с двумя заблуждениями. Первое состоит в смешении временных элементов с пространственными. Пространство, этот мошенник, уже заклеймен в наших заметках (которые я сейчас переношу на бумагу, прервав на полдня свое необыкновенно важное путешествие); суд над ним состоится на более поздней стадии нашего расследования. Второе заблуждение, отправляемое нами в отставку, есть следствие неистребимой привычки речи. Мы воспринимаем Время как своего рода поток, который имеет мало общего с настоящим горным ручьем, таким белым на фоне черной скалы, или с серой широкой рекой на ветреной равнине, но он неизменно протекает по нашим хронографическим ландшафтам. Мы настолько свыклись с этим мифическим образом, так рьяно заполняем водой любое ущелье жизни, что в конце концов не можем обсуждать Время, не говоря о физическом движении. В действительности представление о его движении почерпнуто, разумеется, из множества естественных или, по крайней мере, известных нам источников – телесного ощущения кровотока, доисторического головокружения, вызванного появлением звезд в ночи, и, конечно, нашими способами измерения, такими как ползущая линия тени от гномона солнечных часов, струйка песочных, рысь секундной стрелки, – и вот мы снова вернулись к Пространству. Обратите внимание на рамки, на емкости. Идея о том, что Время «течет» так же естественно, как яблоко падает на садовый стол, подразумевает, что оно протекает в нечто и через что-то еще, и если мы принимаем это «что-то» за Пространство, то мы имеем только льющуюся по мерке метафору.

Но остерегайся, anime meus, горячей завивки модного искусства; избегай Прустова ложа и каламбура-убийцы (самоубийцы, как заметят те, кто знает своего Верлена).

Теперь мы готовы приняться за Пространство. Мы без колебаний отвергаем искусственную концепцию зараженного пространством, зачумленного пространством времени, пространства-времени релятивистской литературы. Всякий, кому заблагорассудится, волен утверждать, что Пространство – это оболочка Времени, или тело Времени, или что Пространство наполнено Временем, и наоборот. Или что каким-то причудливым образом Пространство является всего только отходами Времени, даже его трупом, или что в конце очень долгих, бесконечно долгих концов Время и есть Пространство. Такого рода пустые толки могут быть довольно увлекательными, особенно в юности, но никто не сможет меня убедить в том, что движение объекта (скажем, стрелки) по ограниченному участку Пространства (скажем, циферблату) по природе своей идентично «ходу» времени. Движение объекта только накрывает протяженность другого осязаемого объекта, относительно которого он может быть измерен, но оно ничего не говорит нам о реальной структуре неосязаемого Времени. Схожим образом, мерная лента, даже бесконечно длинная, не является самим Пространством, и даже самый точный одометр не в состоянии дать представление о дороге, которую вижу как черное зеркало дождя под крутящимися колесами, слышу как липкий шорох, обоняю как влажную июльскую ночь в Альпах и ощущаю как ровное основание. Мы, бедные Пространственники, в нашем трехмерном Лакримавале лучше приспособлены к Протяженности, чем к Длительности: наше тело способно к большему растяжению, чем может похвастать наше волевое воспоминание. Я не могу запомнить (хотя только вчера старался разложить его на мнемонические элементы) номер своего нового автомобиля, но ощущаю асфальт под передними шинами так, как если бы они были частью моего тела. И все же Пространство само по себе (как и Время) – это не то, что я способен постичь: это место, где что-то движется, плазма, в которой вещество – сгущение пространственной плазмы – организовано и замкнуто. Мы можем измерить глобулы вещества и расстояние между ними, но плазма пространства как таковая неисчислима.

Мы измеряем Время (рысцой бежит секундная стрелка, рывками передвигается минутная – от одной крашеной отметки к другой) в терминах Пространства (не зная природы ни того ни другого), но чтобы охватить Пространство, не всегда требуется Время – или, по крайней мере, не требуется больше времени, чем содержит в своей ложбинке «сиюминутная» точка обманчивого настоящего. Перцептивное овладение частью пространства происходит почти мгновенно, когда, например, глаз опытного водителя воспринимает дорожный знак – черную пасть и четкий архивольт в красном треугольнике (сочетание цвета и формы осознается «молниеносно» – если хорошо видимо – как обозначение горного туннеля), – или нечто не требующее мгновенной реакции, как, например, очаровательный символ Венеры ♀, который может быть ошибочно принят за позволение придорожным потаскухам останавливать автомобили поднятым большим пальцем, а паломников или туристов может навести на мысль, что в местной речке отражается церковь. Предлагаю добавить для тех, кто читает за рулем, знак абзаца ¶.

Пространство связано с нашими чувствами зрения, осязания и мускульного усилия; Время смутно связано со слухом (тем не менее глухой воспринимает «движение» времени несравнимо лучше, чем безрукий и безногий слепец саму идею «движения»). «Пространство есть роение в глазах, а Время – звон в ушах», замечает Джон Шейд, современный поэт, которого цитирует вымышленный философ («Мартин Гардинер») в «Амбидекстровой Вселенной», стр. 165. Пространство опускается на землю, но Время остается между мыслителем и большим пальцем, когда мосье Бергсон работает своими ножницами. Пространство откладывает свои яйца в гнездах Времени: здесь «до», там «после», – и пестрая кладка «мировых точек» Минковского. Сознанию органически легче измерить отрезок Пространства, чем «отрезок» Времени. Понятие Пространства, по-видимому, сложилось раньше понятия Времени (приводит Уитроу замечание Гюйо). Неразличимая пустота (Локк) бесконечного пространства умозрительно отличима (и, собственно, иначе не может быть и представлена) от яйцеобразной «пустоты» Времени. Пространство бурно разрастается на почве иррациональных чисел, Время же несводимо к корням и «птичкам» на классной доске. Один и тот же участок Пространства может казаться мухе более протяженным, чем С. Александеру, но то, что является мгновением для него, не становится «часами для мухи», поскольку, будь это так, мухи бы не ждали, пока их прихлопнут. Я не могу представить Пространство без Времени, но я отлично могу вообразить Время без Пространства. «Пространство-время», этот отвратительный гибрид, в котором даже дефис выглядит фальшивкой. Можно быть ненавистником Пространства и любителем Времени.

Есть люди, которые умеют складывать дорожные карты. Автор этих строк к ним не относится.

Теперь, полагаю, мне следует сказать несколько слов о моем отношении к «Относительности». Оно не исполнено сочувствия. То, что многие космогонисты склонны принимать за объективную истину, на деле является изъяном, присущим математическим выкладкам, которые преподносятся как истина. Тело ошеломленного господина, несущегося в космосе, сокращается в направлении его движения и катастрофически сжимается, когда скорость приближается к значению, за которым, согласно предписанию сомнительной формулы, никакой скорости быть не может. Такое невезение – его, не мое, – я же просто отмахиваюсь от всей этой ерунды о часах того господина, которые будто бы замедляют ход. Время, требующее для верного понимания предельной ясности сознания, является наиболее рациональным элементом жизни, и мой здравый смысл считает себя оскорбленным такого рода полетами «Научной Фантастики». Одно особенно гротескное следствие, выведенное (кажется, Энгельвайном) из Теории Относительности – и опровергающее ее, если не жульничать, – состоит в том, что после скоростного тура по космическим курортам галактонавт и его питомцы вернутся более молодыми, чем были бы, оставаясь все это время дома. Только вообразите их, бодро вышагивающих из своего космоковчега – вроде тех «Львов», кажущихся почти подростками в облегающих спортивных костюмах, что валят из огромных наемных автобусов, которые, случается, останавливаются, бешено пульсируя всеми огнями, перед нетерпеливым седаном джентльмена как раз там, где шоссе, переходя в горную дорогу, сужается, чтобы протиснуться через деревню.

Воспринимаемые события можно рассматривать как синхронные, когда они принадлежат к одному периоду внимания; точно так же (коварное сопоставление, неустранимая препона!) можно визуально обладать участком пространства – скажем, киноварным кругом с фронтальным видом игрушечного автомобиля внутри его белой сердцевины, запрещающим проезд по улочке, на которую я, однако, свернул одним яростным coup de volant. Я знаю, что релятивисты, оболваненные своими «световыми сигналами» и «путешествующими часами», пытаются ниспровергнуть идею одновременности на космической шкале, но давайте представим себе гигантскую ладонь, большой палец которой касается одной планеты, а мизинец – другой. Неужели она не будет касаться обеих планет одновременно, или тактильные совпадения еще более обманчивы, чем визуальные? Кажется, в этом месте мне лучше сдать назад.

Такая небывалая засуха поразила Гиппон в самые плодотворные месяцы епископства Августина, что клепсидры пришлось заменить песочными часами. Он определял Прошлое как то, чего уже нет, а будущее как то, чего еще нет (на самом деле будущее – это фантазм, принадлежащий к иной категории мышления, существенно отличной от категории Прошлого, которое, по крайней мере, было здесь еще мгновение назад – куда я положил его? В карман? Но поиски сами по себе уже «прошлое»).

Прошлое неизменяемо, неуловимо и «не-посещаемо-вновь» – термины, которые нельзя применить к тому или иному участку Пространства, который вижу, к примеру, как белую виллу и еще более белый (оттого что новее) гараж с семью кипарисами разной вышины, высокий – воскресенье и низкий – понедельник, сторожащими частный проезд, извилисто спускающийся после раскидистого дуба и кустов шиповника к общедоступной дороге, соединяющей Сорсьер с шоссе на Монт-Ру (до которого еще сто миль).

Теперь я возьмусь за рассмотрение Прошлого как собрания непосредственно воспринятых данных, а не как растворение Времени, подразумеваемое древними метафорами, изображающими перемещение. «Движение времени» всего лишь фикция сознания, не имеющая объективного основания и опирающаяся на легкие пространственные аналогии. Это видно только в зеркале заднего вида – тучи и кручи, кедры и лиственницы, бесшумно падающие, пропадающие, извечное бедствие уходящего времени, éboulements, оползни, горные дороги, на которые всегда валятся камни, и рабочие вечно при деле.

Мы строим модели прошлого и затем используем их по пространственной логике, дабы овеществить и измерить Время. Возьмем простой пример. Зембре, затейливый старинный городок на реке Музар, вблизи Сорсьера, в Вале, оказался затерянным среди новых зданий и построек, постепенно обступавших его. К началу этого века он приобрел определенно модерновый вид, что заставило ревнителей старины всполошиться. Сегодня, после многих лет тщательной реконструкции, точная копия старинного Зембре, с его замком, ратушей и мельницей, высится на другом берегу Музара, напротив модернизованного города, отделенная от него длиною моста. Так вот, если мы заменим пространственный вид (открывающийся с геликоптера) временным (открывающимся в ретроспекции), а материальную модель старого Зембре ментальной моделью его же в Прошлом (скажем, около 1822 года), то современный город и модель старого окажутся чем-то иным, чем двумя точками на одном месте в разное время (в пространственной перспективе они в одно и то же время находятся в разных местах). Пространство, на котором сгрудился современный город, обладает непосредственной реальностью, тогда как его ретроспективный образ (видимый отдельно от его материальной копии) мерцает в воображаемом пространстве, и никакой мост не позволит нам перейти от одного к другому. Иначе говоря (формула, которой пользуются, когда и автор, и читатель окончательно теряются в своих рассуждениях), создавая модель старого города в своем разуме (и на Музаре), все, что мы делаем, – это наделяем ее пространством (или, точнее, вытягиваем ее из ее собственной стихии на берег Пространства). И потому выражение «одно столетие» ни в каком смысле не соотносится с сотней футов стального моста между модерным и модельным городами, – вот что мы хотели доказать и теперь доказали.

Следовательно, Прошлое – это постоянное накопление образов. Его легко можно созерцать и слушать, проверять и пробовать наугад, так что оно перестает означать правильную череду связанных событий, каковою и является в широком теоретическом смысле. Перед нами изобильный хаос, из которого гений тотального воспоминания, вызванный в путь этим летним утром 1922 года, волен извлечь все, что пожелает: рассыпанные по паркету бриллианты из 1888; рыжеволосую красавицу в черной шляпе в парижском баре из 1901; влажную красную розу среди искусственных из 1883; задумчивую полуулыбку молодой английской гувернантки из 1880, бережно натягивающей обратно крайнюю плоть своего подопечного после ласкового пожелания доброй ночи; девочку, слизывающую за завтраком мед с обгрызенных ногтей расставленных пальцев из 1884; ее же, тридцатитрехлетнюю, сообщающую в конце дня, что ей не нравятся цветы в вазах; страшную боль, поразившую его бок, в то время как двое детей с грибными корзинками смотрели на весело полыхавший сосновый бор; и испуганный вопль бельгийского автомобиля, настигнутого и обойденного вчера на слепом повороте альпийской дороги. Такие образы ничего не говорят нам о текстуре времени, в которую они вплетены – за исключением, возможно, одного обстоятельства, нелегко поддающегося рассмотрению. Меняется ли от даты к дате окраска вспоминаемого предмета или что-либо еще из его внешних свойств? Могу ли я определить по его оттенку, что он возник раньше или позже, залегает глубже или выше в стратиграфии моего прошлого? Существует ли некий ментальный уран, чей дельта-распад образов позволил бы измерить возраст воспоминания? Главная трудность, спешу пояснить, состоит в том, что экспериментатор не может использовать один и тот же объект в разное время (скажем, голландскую печь, с ее маленькими голубыми парусниками в детской Ардис-Холла в 1884 и в 1888 годах), поскольку одно впечатление налагается на другое и создает в сознании составной образ; однако, ежели взять различные объекты (к примеру, лица двух памятных кучеров, Бена Райта, 1884, и Трофима Фартукова, 1888), то невозможно, насколько я мог убедиться в ходе моих исследований, избежать вторжения не только различных характеристик, но и разных эмоциональных обстоятельств, которые не позволяют двум объектам считаться по существу равными, до того как они, если можно так сказать, подверглись воздействию Времени. Не стану утверждать, что такие объекты нельзя открыть. За годы своих профессиональных занятий, в лабораториях психологии, я сам разработал немало тонких проверочных тестов (один из которых, метод определения женской невинности без физического осмотра, сегодня носит мое имя). Поэтому мы вправе предположить, что эксперимент может быть поставлен – и как же манит, в таком случае, открытие определенных точных уровней уменьшения насыщенности или усиления яркости, – столь точных, что «нечто», которое я смутно сознаю в образе памятного, но неустановимого человека и которое «как-то» относит его скорее к моему раннему детству, чем к отроческой поре, может быть помечено если не именем, то, по крайней мере, известной датой, – exempli gratia, первым января 1908 года (Эврика! – «e.g.» сработало – то был бывший домашний наставник отца, подаривший мне на восьмилетие «Алису в Камере Обскура»!).

Наше восприятие Прошлого не отмечено связью непрерывности так сильно, как наше восприятие Настоящего и мгновений, непосредственно предшествующих его точке реальности. Обыкновенно я бреюсь ежеутренне и привык менять лезвие своей безопасной бритвы после каждого второго бритья; случается, однако, что я пропускаю день и на следующий вынужден соскабливать чудовищную поросль скрипящей щетины, такой стойкой, что и после нескольких скольжений бритвы кончики пальцев нащупывают шероховатость, и в таких случаях я использую лезвие лишь единожды. Так вот, припоминая последнюю серию актов бритья, я игнорирую элемент последовательности – все, что мне нужно знать, служило ли зажатое в своем серебряном плуге лезвие однажды или дважды. Если однажды, то правило двух дней, существующее в моем сознании, не имеет значения – собственно, я склонен сначала слышать и чувствовать щетину второго, жесткого утра, а уже потом учитывать пропущенный день, вследствие чего моя борода растет, так сказать, в обратном направлении.

Ежели теперь, имея кое-какие жалкие клочки нахватанных знаний о красочном содержимом Прошлого, мы сменим точку зрения и станем рассматривать его просто как последовательное восстановление прошедших событий, часть которых сберегается ординарным сознанием хуже других, если вообще сберегается, мы можем побаловать себя более легкой игрой света и тени на его аллеях. Образы в памяти включают в себя послеобразы звуков, как бы отрыгнутые ухом, зафиксировавшим их мгновение назад, пока сознание было занято тем, что старалось исключить возможность наезда автомобиля на школьников, перебегавших дорогу, так что мы в самом деле можем проиграть заново сообщение церковных часов уже после того, как покинули Тартсен с его отзвонившим, но все еще отдающим эхом шпилем. Пересмотр этих последних событий непосредственного Прошлого требует меньше физического времени, чем требовалось механизму часов для того, чтобы израсходовать свой бой, и именно это загадочное «меньше» является особым признаком еще свежего Прошлого, в которое и проникло Настоящее в процессе той мгновенной инспекции звуковых отголосков. «Меньше» указывает, что Прошлое не нуждается в часах и что последовательность его событий определяется не временем курантов, но чем-то еще, соответствующим подлинному ритму Времени. Мы уже высказали предположение, что тусклые интервалы между черными ударами передают ощущение текстуры Времени. Та же мысль, но не столь прямолинейно, применима к впечатлениям, получаемым при осознании «пустот» не сохранившегося в памяти или «нейтрального» времени между яркими событиями. Три мои прощальные лекции – публичные лекции перед большой аудиторией – о Времени г-на Бергсона, прочитанные в одном знаменитом университете несколько месяцев тому назад, сохранились у меня в памяти в терминах красок (сизая, лиловая, рыжевато-серая). Менее отчетливо я помню шестидневные промежутки между сизой и лиловой и между лиловой и серой, и я даже, пожалуй, мог бы совершенно стереть их из памяти. Но все относящееся к самому чтению лекций я вижу необыкновенно ясно. Я опоздал на первую (посвященную Прошлому) и с не лишенным удовольствия трепетом, как если бы явился на собственные похороны, озирал ослепительно горящие окна Контрштейн-Холла и маленькую фигуру японского студента, тоже опоздавшего, который галопом обогнал меня и пропал за дверью задолго до того, как я достиг округлых ступеней крыльца. На второй лекции, о Настоящем, во время пяти секунд тишины и «внутреннего вслушивания», предложенных мною аудитории, чтобы проиллюстрировать положение, которое я (или, вернее, моя говорящая драгоценность в жилетном кармане) собирался высказать относительно истинного восприятия времени, зал наполнился гиппопотамьим храпом русоволосого бородача, и, разумеется, грохнул, а мой замысел провалился. На третьей и последней лекции, о Будущем («Фальшивое Время»), превосходно проработав несколько минут, мой сокровенный транслятор парализовал какой-то технический недуг, и я симулировал сердечный припадок и был навсегда (во всяком случае, применительно к лекционной серии) унесен в ночь, предпочтя такой исход судорожным попыткам разложить по порядку пачку спутанных заметок и разобрать бледные карандашные каракули, которые преследуют плохих ораторов в известных снах (объясненных д-ром Фройдом из Синьи-Мондьё-Мондьё полученной в детстве травмой из-за прочтения любовных писем прелюбодействующих родителей). Привожу эти курьезные, но колоритные подробности, чтобы показать, что отбираемые для анализа события должны быть не только яркими и упорядоченными (три лекции, по одной в неделю), но и связанными ведущей темой (злоключения лектора). Два перерыва, по пять дней каждый, видятся мне идентичными впадинами, заполненными чем-то вроде однородной сероватой мглы с проблесками как бы рассыпанного конфетти (которые могли бы, пожалуй, окраситься в различные цвета, позволь я некоторым пустяковым воспоминаниям оформиться внутри диагностических пределов). Нахождение этого тусклого континуума среди мертвых вещей не позволяет его ощупать, испробовать и выслушать так же чувственно, как Полость Вина – интервал между ритмичных ударов; однако он разделяет с ней одну примечательную особенность: неподвижность воспринимаемого Времени. В такого рода головоломном упражнении – подходящем сейчас к своей ключевой стадии, к цветущему Настоящему, – неоценимым подспорьем оказывается синестезия, большим поклонником которой является ваш покорный слуга.

И вот на вершине Прошлого задувают ветра Настоящего – на вершинах всех тех перевалов, которых я с гордостью достиг, Умбраил, Флюэла, Фурка моего безупречно ясного сознания! Мгновения сменяют одно другое в точке восприятия только потому, что я сам постоянно нахожусь в состоянии рутинной метаморфозы. Чтобы время от времени уделять себе Время, надо направить сознание в сторону, противоположную той, в какую двигаешься, – так делаешь, проезжая мимо длинного ряда тополей, и стараешься выделить и остановить один из них, дабы зеленое пятно обнажило и обнаружило, да, обнаружило, каждый свой листок. За мной пристроился кретин.