Газель по-прежнему не шевелилась. Симпрелла решила, что у газели к ней, должно быть, какой-то счет, и поэтому закрыла ставни, опустила жалюзи и плотно сдвинула шторы. Через минуту она их открыла и высунулась наружу. После этого она спустилась вниз, чтобы осмотреть ошейник на газели и заказать себе такой же.
Когда газель увидела приближающуюся Симпреллу, она встала и, помахивая хвостом, медленно пошла в лес. Тут Симпрелла поняла, что это была сверхъестественная газель – ныне вымерший вид, который в те времена обитал в Шварцвальде в больших количествах, – и что ее послал какой-то добрый волшебник, имевший зуб против великана, чтобы вывести ее из леса. Это открытие ужасно ее обрадовало: она стала насвистывать заупокойную мессу, потом пропела гимн на латыни, а потом произнесла похоронную речь – все на одном дыхании. Вот такими безыскусными способами переполненное чувствами сердце было вынуждено выражать свою благодарность в XV веке; рекламные колонки в ежедневных газетах еще не были открыты для пера благодетелей.
Теперь все могло бы пойти хорошо, только вот не вышло. Следуя за своей освободительницей, Симпрелла увидела, что на золотом ошейнике газели были написаны таинственные слова: «РУКИ ПРОЧЬ!». Она очень старалась исполнить это предписание, делала все, что было в ее силах, она… Но к чему вдаваться в детали? Симпрелла была женщиной.
Едва ее пальцы коснулись тонкой цепочки, свисавшей с волшебного ошейника, как в глазах бедного животного появились две слезинки, которые тихо, но упорно потекли по морде газели, делая ее не столько рассерженной, сколько печальной. Газель с упреком посмотрела в лицо Симпрелле; это были ее первые слезы и ее последний взгляд – ровно через две минуты газель совершенно ослепла.
Больше мне особенно нечего рассказать. Великан заел себя до смерти; замок развалился и рассыпался, превратившись в свинарники; империи возникали и исчезали; иски в суде лорда-канцлера подавались и разрешались; счета от портного оплачивались; века приходили подобно незамужним теткам, без приглашения, и задерживались до тех пор, пока не становились обузой – а Симпрелла, проклятая волшебником, все еще водила свою слепую газель по бесконечным зарослям!
Всем прочим лабиринт открывал свой секрет. Охотник вступал в него, дровосек уверенно шагал в его глубинах, дитя крестьянина бесстрашно собирало папоротники в его бессолнечных зарослях. Но часто дитя бросало собранные растения, дровосек бежал домой, а сердце охотника уходило в пятки при виде прекрасного юного привидения, ведущего призрак слепой газели через тихие поляны. Я видел их там в 1860 году, когда охотился. Я их пристрелил.
Мореплавание
Мои завистливые соперники всегда пытались поставить под сомнение эту историю, утверждая, что простая, неприукрашенная правда не может быть стоящим литературным произведением. Пусть так; мне все равно, как они ее называют. Роза, издающая любой другой запах, все равно останется красивой.
Осенью 1868 года я хотел отправиться из Сакраменто, Калифорния, в Сан-Франциско. Я немедленно пошел в железнодорожную кассу и купил билет, который, по словам кассира, поможет мне туда добраться. Но когда я попытался его задействовать, ничего не вышло. Напрасно я клал его на рельсы и садился сверху – он не двигался; а каждые пять минут по рельсам проезжал паровоз, и мне приходилось уходить с путей. Никогда еще я не путешествовал по такой неорганизованной ветке!
Затем я прибег к другому способу путешествовать – по реке и купил место на пароходе. Инженер, проектировавший этот пароход, однажды был кандидатом в законодательное собрание штата, когда я служил редактором газеты. Доведенный до бешенства теми аргументами, которые я выдвигал против его избрания (они состояли главным образом из рассказов о том, как его кузена повесили за конокрадство, и о том, что у его сестры невыносимо косят глаза, и свободный народ никогда не сможет этого вытерпеть), он поклялся отомстить. После его поражения на выборах я признался, что все обвинения были ложными – по крайней мере в том, что касалось его лично, но его это не утихомирило. Он объявил, что «поквитается со мной», и так и поступил: он взорвал пароход.
Оказавшись таким образом на берегу, я решил, что не буду зависеть от обычных перевозчиков, лишенных самой обычной вежливости. Я купил деревянный ящик, в который мог поместиться один человек и который нельзя было передать кому-то другому. Я лег в него, закрыл снаружи на двойной замок, донес до реки и пустил его плыть по водной глади. Вскоре я обнаружил, что ящик обладает врожденной склонностью переворачиваться. Перед отплытием я расчесал волосы на прямой пробор, но эта предосторожность не помогла: она не обеспечила мне неприкосновенности, а лишь беспристрастность – ящик переворачивался в одну сторону с той же готовностью, что и в другую. Этому злу я мог противопоставить лишь одно: я перекладывал табак во рту из стороны в сторону и таким образом держался вполне неплохо, пока мое судно не начало протекать около кормы.
Теперь я начал жалеть, что запер ящик – если бы не это, я мог бы вылезти из него и отправиться на берег. Но взрослому человеку негоже предаваться глупым сожалениям, так что я лег совершенно неподвижно и завопил. Потом я вспомнил о своем складном ноже. К этому времени воды внутри судна было столько, что оно стало чуть более устойчивым. Это позволило мне достать нож из кармана, не перевернувшись больше шести – восьми раз, и внушило мне надежду. Зажав нож в зубах, я перевернулся на живот и проделал дыру в днище ближе к носу. Перевернувшись обратно на спину, я стал ждать результата. Думаю, большинство людей ждали бы результата, если бы не могли выбраться. В течение какого-то времени результата не было. Судно слишком сильно накренилось к корме, где были мои ноги, а вода не течет вверх, если только ей за это не заплатить. Но когда я призвал все свои способности и всерьез задумался, вес моего интеллекта сдвинул чашу весов. Он сработал как груз из свинца в чушках на полубаке. Вода, которую я почти час удерживал от подъема тем, что пил ее, когда она поднималась к моим губам, стала вытекать через проделанную мной дыру быстрее, чем затекала через отверстие в корме, и через несколько минут днище стало таким сухим, что об него можно было зажечь спичку – если бы вы были там, и если бы капитан позволил бы вам это сделать.
Теперь со мной все было в порядке. Я добрался до залива Сан-Пабло, где плыть было проще простого. Если бы мне удалось держать горизонт в отдалении, я бы доплыл куда-нибудь до наступления утра. Но меня ждала новая досадная проблема. Пароходы в этих водах строят из очень хлипких материалов, и если какой-то из них сталкивался с моей флотилией, он немедленно шел ко дну. Это весьма меня раздражало, так как пронзительные вопли злополучных моряков и пассажиров совершенно не давали мне спать. Голоса у этих людей были настолько неприятные, что любой замучился бы их слушать. Мне хотелось вылезти наружу и поразбивать им головы, но на это у меня, конечно, не хватило духу, пока висячий замок был крепко заперт.
Любезный читатель наверняка помнит, что раньше в заливе Сан-Франциско была преграда под названием Блоссом-Рок, располагавшаяся в нескольких саженях под водой, но недостаточно глубоко для капитанов. Эту скалу удалил инженер по имени Фон Шмидт. Этот человек пробурил в ней дыру и отправил вниз нескольких человек, которые выгрызли всю внутреннюю часть скалы, оставив лишь внешнюю оболочку. В эту гостиную поместили тридцать тонн пороха, десять бочонков нитроглицерина и женский характер. После этого Фон Шмидт добавил туда какое-то взрывчатое вещество и законопатил отверстие, оставив снаружи длинный шнур. Когда все приготовления были закончены, жители Сан-Франциско собрались посмотреть на представление. Они встали плотной толпой на Телеграф-Хилл и заполонили весь пляж; все окрестности почернели от наплыва людей. Они ждали весь день; на следующий день собрались снова. И вновь они были разочарованы, и вновь возвращались, исполненные надежды. В течение трех недель они сидели на корточках на холме, неотрывно глядя не туда, куда надо. Однако после того, как просочилась информация, что Фон Шмидт спешно покинул штат сразу по окончании приготовлений, оставив шнур в воде в надежде, что какой-нибудь электрический угорь проплывет мимо и подожжет взрывчатку, люди стали утрачивать пыл и уезжать из города. Они говорили, что может пройти много времени, прежде чем квалифицированный угорь проплывет в нужном месте, хотя главный ихтиолог штата уверил их, что поместил икру электрического угря в воды реки Сакраменто всего две недели назад. Но за городом в это время года было очень красиво, и люди не стали ждать, так что, когда взрыв все-таки произошел, поблизости не оказалось никаких свидетелей. Но это все равно был великолепный взрыв, как выяснил несчастный угорь ценой своей жизни.
Я часто думаю, что, случись этот мощный взрыв годом или двумя ранее, плохо бы пришлось мне, праздно плывущему мимо и не осознающему опасности. Но вышло так, что мое маленькое судно вынесло в широкие воды Тихого океана, и оно затонуло на глубине десяти тысяч саженей[32] самой холодной воды! Рассказываю об этом, и у меня зубы стучат!
Вывод, к которому пришел Тони Ролло
Энтони из семьи Ролло, штат Иллинойс, был в беспрецедентной степени непочтительным сыном. Он был настолько непочтителен, что можно было назвать его нелепым. В семье росли еще семь сыновей, и Энтони был старшим. Его младшие братья считались милым отрядом воспитанных мальчиков. Они всегда регулярно посещали воскресную школу, приходили туда прямо перед доксологией[33] (мне кажется, занятия в воскресной школе заканчиваются именно ею) и торжественно сидели рядком на заборе, ожидая, пока из школы выйдут девочки, после чего провожали их домой. Все семеро были также послушны и умели уважать родительский авторитет; когда их отец говорил им что к чему и что как должно быть, они никогда не ждали, чтобы он воспользовался своей дубинкой, вырезанной из орешника, а молча признавали правильность более зрелого суждения. Если бы пожилой джентльмен приказал выкопать семь могил и изготовить семь соответствующего размера гробов, его требование было бы выполнено быстро и без лишних вопросов.
Но Энтони, как я вынужден со скорбью констатировать, был непрактичным и задумчивым. Он презирал трудолюбие, насмехался над учебой в воскресной школе, установил свои собственные моральные нормы и бунтовал против законных авторитетов. Он не будет послушным сыном – ни за что! У него не было естественных привязанностей, и больше всего он любил сидеть и размышлять. Он был умеренно задумчив все время, но если ему в руки попадал какой-нибудь сельскохозяйственный инструмент, он показывал себя во всей красе. Рассказывали, что он ставил между коленей топор и весь день сидел на пеньке на вырубке, погруженный в непрерывные раздумья. А если его прерывало наступление ночи или вмешательство отцовской дубинки, он возобновлял свои раздумья на следующий день точно с того места, на котором остановился, и продолжал погружаться в непостижимые и глубокие мысли. В округе говорили, что «если Тони Ролло не утихомирится, то от размышлений у него отвалится его дурацкая белая голова». В тех случаях, когда отцовская дубинка с необычайным пылом опускалась на этот кудрявый шар, Тони мысленно отмахивался от нее, пока непрекращающаяся боль не убеждала его, что дубинка никуда не делась.
Вам, наверное, хочется знать, о чем же думал Тони все эти годы. Это всем было интересно, но Тони никому об этом не рассказывал. Когда кто-нибудь поднимал эту тему, он всегда старался уклониться от разговора, а если не мог избежать прямых расспросов, то краснел и заикался в таком удручающем замешательстве, что доктор запретил всякие разговоры на эту тему, чтобы у парня не случилось конвульсий. Однако было ясно, что тема размышлений Тони была «чем-то большим, чем обычный интерес», как выражался его отец, так как иногда он впадал в столь серьезные раздумья, что наблюдавшие за ним вдвойне беспокоились за его голову, которой грозила опасность отвалиться из-за постоянных торжественных кивков; а бывало, он смеялся без всякой меры, хлопая себя по ноге или держась за бока в неконтролируемом веселье. Все это продолжалось, не ослабевая и не становясь понятнее, пока его мать окончательно не поседела от тревоги и не слегла в могилу; пока его отец не извел весь молодой орешник по соседству и не принялся делать палки из молодых дубов; пока все семеро братьев не женились каждый на девушках из воскресной школы и не возвели удобные бревенчатые дома в разных уголках отцовской фермы, и пока Тони не исполнилось сорок лет. Этот момент оказался поворотным в карьере Тони: в его жизнь прокралось незаметное изменение, повлиявшее на него как изнутри, так и снаружи – он стал работать меньше прежнего, а думать гораздо больше.
Много лет спустя, когда его братья стали преуспевающими свободными землевладельцами и обзавелись толпами отпрысков, что делало их сердца легкими, а траты тяжелыми; когда старый отчий дом зарос буйными кустами ежевики, а скотина давно перемерла; когда состарившийся отец давно усох и пожелтел, и больше не мог больно его ударить – Тони, от которого осталась лишь тень его прежнего, сидел однажды вечером в углу у камина и очень усердно размышлял. Кроме него, в комнате присутствовал лишь его отец и три-четыре тощие собаки. Отец лущил мешок кукурузы, который принес ему благодарный сосед, чью корову он однажды вытащил из болота, а собаки думали, как весело они бы помогали ему в этом деле, если бы природа создала их травоядными. Внезапно Тони заговорил.