Хасидские рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

Мать моя, родом из богатого дома, сама теперь была бы хозяйкой наравне с другими, не отними у нее помещик приданого, и потому с трудом сносила все это. Она приходила домой с опухшими от слез глазами, с рыданиями бросалась на кровать и долго лежала так, пока не выплачет свое горе. Потом вставала и варила нам клецки с бобами.

Часто она вымещала свой гнев на нас, то есть больше всего на мне. Больного Береля она никогда не бранила, братьев, учившихся в хедере, бранила очень редко: они, бедные, и без того приходили с синяками на щеках от щипков и подбитыми глазами. Зато меня она часто, бывало, рванет за косу или даст пинка. «Руки бы у тебя отсохли, если б ты развела огонь и согрела горшок воды?» Когда же я делала это — мне доставалось еще больше: «Смотри на нее, как расхозяйничалась! Огонь развела, лишь бы зря дрова палить. Конечно, какое ей дело до того, что мне приходится надрываться! Нищей она меня сделает!»

Нередко за глаза доставалось и отцу. Мать садилась на кровать лицом к окну и, устремив свой взгляд в пространство, тяжело вздыхала. «Ему и горя мало! Он сидит себе там в лесу, как граф, дышит свежим воздухом, валяется на траве, жрет простоквашу, а может быть, даже сметану — я знаю? А у меня живот подводит».

Тем не менее это было еще хорошее время. Голодать не приходилось, и после недели, полной самыми разнообразными мелкими неприятностями, наступала веселая или, по крайней мере, спокойная суббота. Отец нередко приходил к субботе домой, а мать суетилась, заглядывала во все уголки и втихомолку улыбалась.

Часто по пятницам, на исходе дня, перед тем, как помолиться над свечами, она целовала меня в голову, и я понимала сокровенный смысл этого. Когда же случалось, что отец не приходил на субботу, мать ругала меня ведьмой, вырывала гребешком чуть ли не половину волос и вдобавок награждала несколькими пинками. Но я не плакала. Сердце дочери чувствовало, что мать проклинает не меня, а свою горькую долю!

Потом вырубили лес, отец вернулся домой, и в доме стал чувствоваться недостаток в куске хлеба На самом деле нужда коснулась только отца, матери и меня, на остальных детях она мало отразилась. Больному братишке почти ничего и не нужно было, — он хлебнет, бывало, немного супа, если ему подадут, и снова уставится в потолок. Другие дети, ходят, бедняжки, в хедер, и им необходимо дать поесть чего-нибудь горячего. Только мне довольно часто приходилось голодать.

Отец и мать постоянно со слезами на глазах вспоминали прежнее время, я же, наоборот, в тяжелое время чувствовала себя гораздо лучше. С тех пор, как в доме воцарилась нужда, мать полюбила меня гораздо сильнее.

Теперь, возвращаясь домой, она не драла меня за волосы, и на мое тощее тело не сыпались удары. За обедом отец гладил меня по голове и старался отвлечь мое внимание от того, что меня обделяют, а я гордилась, что теперь, когда надо поститься, я пощусь наравне с отцом и матерью, и считала себя взрослой девицей.

Тем временем умер мой больной братишка.

Случилось это так: однажды мать проснулась и сказала отцу. «Знаешь, Берелю, должно быть, лучше, он спал всю ночь и ни разу не разбудил меня».

Я услышала эти слова — сон у меня всегда был чуткий, с радостью спрыгнула с сундука, на котором спала, и побежала посмотреть на своего «единственного братишку» (я очень любила его и всегда так называла). Я надеялась увидать улыбку на изможденном личике, ту улыбку, которая так редко появлялась на нем… Я нашла труп. Пришлось сидеть шивэ[21]. Потом заболел отец, и к нам стал захаживать фельдшер…

Пока мы могли платить, кое-как сводя концы с концами, заходил он сам, когда же на лечение ушли последние подушки, висячая лампа и священные книги отца, до которых мать долгое время не позволяла дотрагиваться, фельдшер стал посылать своего подручного.

Подручный очень не нравился матери: носит закрученные усики, одевается по-новомодному и, кроме того, ежеминутно вставляет польские слова.

Я боялась его, до сих пор не знаю почему, и каждый раз, когда он должен был прийти, я убегала на двор и там ждала, пока он уйдет.

Однажды заболел один из наших соседей, тоже бедняк и, по-видимому, так же, как и мы, успевший распродать весь домашний скарб, — и «подручный» фельдшера (я до сих пор не знаю, как: его звали) из нашего дома направился в дом соседа. Проходя по двору, он застал меня сидящей на бревне. Я опустила глаза. Чувствуя его приближение, я вся похолодела и слышала, как сердце мое стало учащенно биться.

Он подошел ко мне, взял за подбородок, поднял мою голову и сказал простым еврейским языком;

— Такая красивая девушка, как ты, не должна быть неряшливой и не должна стесняться молодого человека!

Он отпустил меня, и я убежала в дом. Я чувствовала, что вся кровь прилила к моему лицу, и забилась в темный угол за печкой, под предлогом, будто хочу сосчитать грязное белье. Это было в среду.

В пятницу я первый раз в жизни, сама напомнила матери, что я выгляжу неряшливо, и что мне надо вымыть голову.

Мать заломила руки: