Хасидские рассказы

22
18
20
22
24
26
28
30

— И теперь… чтобы не сглазить!

— Теперь она — выжатый лимон, дожила до седых волос! Но тогда она сияла, словно солнце… И я была вдовой благочестивого сойфера, я берегла ее, как зеницу ока своего, я знала, что в нынешние времена… шляются всякие музыканты, портные, франтики и старые холостяки… Но на что мать? Девица в невестах должна быть чиста, как зеркало… И я добилась своего, пылинки на нее не упало, я ее берегла, стерегла, глаз не спускала, ни на миг одну из дому не выпускала, и все ей нотации, мораль читала… не смотри туда, не гляди сюда, не становись там, не ходи туда… не смотри, как птички летают…

— Ну, и очень хорошо…

— Замечательно хорошо! — сказала Грунэ с горечью. — Пойди-ка ко мне и посмотри, как она теперь выглядит! Да, она действительно честная девушка, но тридцати шести лет! Худа, хоть кости пересчитать, кожа сморщена, точно пергамент для филактерии, глаза потухшие, лицо кислое, без улыбки, губы вечно сжатые. Да, часто загораются ее потухшие глаза, но в них горит тогда ненависть, злоба, точно в аду… и, знаешь, к кому? знаешь, кого они ненавидят? кого шепотом проклинает она?

— Кого?..

— Меня! Меня — свою родную мать!..

— Что ты говоришь? За что?

— Она, может, сама не знает за что, но я знаю! Я стала между нею и миром, между нею и солнцем! Я не допустила… как бы это сказать… тепла и света к ее телу… Я думала об этом целые ночи, пока не поняла этого окончательно! Она должна меня ненавидеть… каждая частица ее тела ненавидит меня!

— Что ты говоришь!

— Что слышишь. Сестер своих она наверное ненавидит, они моложе ее и красивее!

Грунэ с трудом переводит дух, а Ханэ не может прийти в себя… Она слышит что-то ужасное, что-то худшее, чем болезнь, чем смерть, чем даже «смерть под венцом» — величайшее несчастье, которое может только постигнуть еврея, и все-таки… Владыка мира, так должно быть!

— Младшую, Лею, я уж дома не держала… я ее отдала в прислуги… — продолжала Грунэ, и ее голос стал еще более хриплым, еще более отрывистым.

— Я тогда достаточно возмущалась, — вспоминает Ханэ, — дочь сойфера в служанках!

— Мне хотелось хоть ее выдать замуж, пусть хоть у нее будет немного приданого; от моей торговли луком приданого не соберешь… И за ней я тоже смотрела… Не один хозяин умильно поглядывал на нее, не один хозяйский сынок хотел сделать из. нее игрушку для себя… но я ведь мать! И я была преданной матерью! У меня ноги подкашивались, а я десять раз в день бегала к ней на кухню, плакала, падала в обморок, мораль читала ей, хорошие, благочестивые речи говорила… Я целые ночи не спала, «Кав-Гайошор» и другие священные книги читала, а по утрам бегала к ней пересказывать прочитанное… и свое еще добавлять! Да простит мне Бог, из трех чертей я делала десять, один удар розгой я в «сквозь строй» превращала, огнем на нее дышала… И она была кроткой, честной дочерью, она позволяла руководить собой… Кроме глаз, она — вылитый отец, бледная, без кровинки, и такие добрые, влажные глаза, но она была красивее…

— Ты говоришь о ней, как об умершей, упаси Бог!..

— А ты думаешь, что она живет? Я тебе говорю, что она не живет! Она накопила приданого, а мужа дала ей я! Она, бедняжка, плакала, не хотела она его, он слишком груб, прост для нее. Но ведь ученый не женится на прислуге, да еще при тридцати рублях приданого. И я благодарила Бога и за это — портной, так портной! Ну, так он жил с ней год, отнял у нее деньги, здоровье, последние силы и бежал… Он оставил ее нагой и босой, только… с больными легкими! Она харкает кровью! Она уже тень, а не человек… Она ласкается ко мне, как маленький ребенок, ложится возле меня, как овечка… и целые, целые ночи плачет… И знаешь ты, на кого она плачется?

— На мужа своего, да сотрется память о нем!

— Нет, Ханэ, на меня она плачется, на меня! Я ее сделала несчастной! Ее слезы падают мне на сердце, как расплавленный свинец, они меня отравляют, эти слезы…

Она опять замолкает, едва переводя дыхание.

— Итак?