Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

А потом заповедник Раджаджи. В загоне напротив хижины Мохаммед-Хана прежде жила великая слониха Арундати. После ее смерти сюда перешел Йогин – слоненок, которого подобрали в джунглях, когда ему было около трех месяцев. Мы с Любой поили его молоком, купали, разговаривали, а когда приехали год спустя, он бежал навстречу, обнимал хоботом меня и ее, слушал сердце, трогал лицо… А потом, когда у него начался период созревания и слезы застили взгляд, он не узнал меня и с разбегу пнул так, что я отлетел на несколько метров, но приземлился на ноги, а он потом все извинялся… Йогин, теперь ему девять лет, и перед ним мы с Таей. Он в соседнем загоне для взрослых, где раньше стояла Арундати, а на его месте трехмесячная Рани, принцесса, за ней нежно ухаживают, поят молоком, но она грустно глядит перед собой, чуть кивая весь день, непонятно кому и куда. Сел рядом, она скосила глаз, осторожно подошла, потрогала лицо хоботом, и началось необъяснимое. И рассказали друг другу всю жизнь, без слов. В избытке чувств она привалилась ко мне, изнемогая. А Тая все снимала, снимала на камеру…

И начались джунгли. На третий день случилась ее встреча с тигром, без меня. Я в тот час сидел в глубине леса на солнечной поляне и смотрел, как пятнистый олень, лангур и кабанчик, каждый занятые своим делом и нисколько не обращая на меня внимания, невольно сблизились, образовав чудесную картинку, похожую на рождественский вертеп. А потом мы шли с Таей по свежим тигриным следам и сели у тропы, прикрывшись ветками, ждали. В том месте, где следы наматывали петли. Справа – заросший обрывистый спуск, переходящий в луг, откуда семенила в нашу сторону многодетная семья кабанчиков. Отец семейства оставил их позади и пошел наверх на разведку. Тая прижалась ко мне сзади. Еще шаг, и он буквально ткнулся своим пятаком в объектив моей камеры. И стоял, закипая, не зная, вступать ли в поединок с этим крупным сдвоенным хряком напротив себя или ретироваться. Хрюкнул – и скрылся. Да, мы тот еще вепрь.

А потом было много «потом», пока не переехали на юг и не оказались в Махараштре, в городе Нагпур, на площади, носившей странное имя Zero-mile, означавшее нулевую точку, географический центр Индии. Откуда и началось наше странствие на годы вперед и куда не раз возвращалось. На этой площади находился офис егеря Сурии Кумар Трипати, который дал нам ключ от своего летнего домика в заповеднике Бор и нарисовал карту, куда и как ходить в джунгли в обход патрулей. Добавив уже в дверях, что из местных дело там лучше иметь с лесником по имени Fate, то есть Роком, Судьбой. И вот мы уже в Боре, обустроились в домике Сурии. Наутро к нам заглянул школьный учитель, он же змеелов, поймавший в деревне, с его слов, несколько тысяч змей. Ядовитых в лес выпускает, безобидных оставляет у себя на ферме. Запас еды у нас на неделю, в кухне под столом ружье. Временами наведывается немой Арун, присматривающий за домом. В новогоднюю ночь развели костер, украсили хлопковый куст за домом мандаринами и веселой всячиной. Взошла луна, где-то рядом ходит тигрица, вскрикивают олени. Все шло хорошо, съездили накануне в ближайшую деревушку Хигни, купили праздничное, не густо, но что нашли, радовались, готовясь, и вдруг, как нередко у нас, задели друг друга, столкнулись углами, она молча ушла – во тьму, в сторону джунглей, на холм, где стоит пустынная часовня Ханумана. Сидел у дома, глядя в огонь, обернулся на шорох, думал, вернулась, нет – самка самбара выглянула из-за дерева. А там, в часовне, она затеплила свечи, присела у алтаря, а снаружи доносилась какая-то возня, замирающие шаги по сухой палой листве, или это ветер играл, но все больше казалось – та тигрица, о которой предупреждал Сурия. Значит, уже не выйти, и, прижавшись спиной к этим мурти богов, смотрела в черный проем двери. Пришла встревоженная, помирились без слов, ладонь в ладони, костер потрескивает, елочка с дребеденью. А наутро ушли далеко в джунгли и нежданно увидели битву двух исполинов райского сада. Я читал об этих ритуальных поединках нильгау. Мол, становятся на колени и мерно чокаются лбами. Но тут была битва едва не насмерть, молниеносная, переходящая в бой на коленях, когда один, поддевая рогами, вздымал над собой другого. И пыль клубилась солнечная. А третий, молодой, стоял рядом, смотрел. А потом побежденный побрел к озеру, пройдя в нескольких шагах от нас, обернулся с удивлением и поплыл на ту сторону, остужая пыл и печаль.

А может, это только я был так распахнут нашему будущему, а она и не думала о дальнейшей совместной жизни? Поначалу. И потому так болезненно реагировала.

Какой-то шорох у кромки озера. Включил фонарь. Нет, показалось. Сижу на этой вышке, как в небе, накрывшись с головой одеялом. Лишь середина ночи, под утро будет еще холодней. Спит ли она там или смотрит в стену, переживая… Спит, наверно.

А потом был райский луг, куда спозаранку выходят неисчислимые звери. Залегли под деревом и смотрим, как они текут друг сквозь друга, как в игре в «ручеек». А по сторонам семенят многодетные кабанчики, обмахиваются своими веерами павлины, скользят мангусты, а птицы, садясь на оленей, играют в дерматологов. Посреди луга там своя миргородская лужа, в нее хаживают самбары – как правило, обросшие густой шерстью мужчины. И валяются в ней часами, как в сакских грязях. А барышни окунают в нее лишь ноги – маникюр, педикюр, то да се. А те мало что изваливаются до безобразия, так еще и, выходя, похоже, считают себя неотразимыми женихами. Того ветерана Лужи я заприметил еще в первые дни. Он вышел из нее, будто только что созданный из текучей глины, и сразу пошел клеиться к барышням. Но все как одна его игнорировали, отворачиваясь, продолжая щипать траву. Он и так подъезжал к ним, и этак… Пока в порыве отчаяния не попытался взгромоздиться на одну из наиболее благоуханных красавиц. Но та была настолько занята сбором трав, что, вильнув задом, смахнула с себя этого глиняного адамиста. Смотрел на него и вспоминал о молодом Гоголе, лежавшем в сакских грязях, о Гоголе, панически боявшемся всего хтонического, окончившем жизнь с пиявками на носу. И мнился мне луг с расхаживающими по нему мавками и панночками… А на следующий день мы снова увидели его, одинокого, в колтунах просохшей на нем и свалявшейся грязи, он горько слонялся по лугу в этой шинели, как Башмачкин.

Похоже, не было у нее той домашней любви в детстве, которая потом озаряет жизнь и хранит. Рано ушла из дому – в геологию, в тайгу. Мужа в девяностые «поставили на счетчик», и они скрылись куда-то в Забайкалье, где анонимно жили много лет. Сводили концы, растили детей. Потом она окончила университет, защитила кандидатскую по психологии. А у него снова появились деньги, а с ними – квартиры, дома. Потом что-то произошло. С рожденьем ребенка, третьего. И четвертого. Верней, с нерождением их. Она рассказывала об этом, но всякий раз по-другому. Или я что-то не понимал. Ушла. Когда приезжала в Москву и Питер к своим повзрослевшим девочкам, старалась не задерживаться дольше нескольких дней. Чтоб не мешать их жизни, как она говорила. Ушла в свободу, кружила по миру – Южная Америка, потом Севилья. Так и встретились – как две свободы на одном пути. Попутные, казалось.

А потом случилась та встреча с двумя тиграми. Но вернулись живыми. А после очередной размолвки она молча переселилась вниз в прихожую рядом с кухней и спала там, прижав к груди дворового кутенка, которого принес немой Арун, а вокруг шуршали крысы, пытаясь добраться к подвешенной нами на крюк под потолком еде. Эти несколько дней в джунгли я ходил один. Сидел на волшебном лугу, привалившись к коряге, смотрел. Ту маму с ребенком я наблюдал уже не первый день. Они очень выделялись из общего ряда, если он есть. Держались в стороне от других оленей и проходили сквозь и между ними, будто не замечая, оставаясь в каком-то внутреннем далеке от происходящего. И даже когда раздавался сигнал тревоги, и все звери уносились с луга, эти двое словно не слышали. И вот эта мама с детенышем задумчиво и неспешно приближается, подходит ко мне и заглядывает в лицо. Стоит и смотрит. И я на нее – снизу вверх. Они перемещаются в тень под дерево: он глядит на озеро в дымке, а она что-то нежно нашептывает ему на ухо, то прильнет щекой, как на иконах Умиления, то кладет ему голову на темя, годы идут.

Возвращаясь уже в темноте, подумал: был бы я Адамом, не давал бы имен – никому, ничему.

Человек незаметно перерисовывается на ходу. Какие-то черты покидают его, что-то наносится новое в этих местах, но сквозит. Тем неосознанней и сильней, чем глубже утрата. Не обижай ее, не унижай. Ты даже не замечаешь, как ранишь, не со зла, но от этого ведь не легче.

Однажды оказались на служебном заседании таинственного заповедника Мелгат. Перед тем был разговор у нас с директором – тучным, надменным, с пальцами в золотых перстнях. Раздражение по ходу разговора нарастало, обоюдное. Тая под столом мягко наступала мне на ногу. Потом, уже в зале, на третьем часу заседания, речь зашла о выселении из заповедника местных племен и стратегиях денежных компенсаций им. Я знал об этом государственном проекте и не раз сталкивался с его плачевными последствиями. Шел торг, грубый, циничный, с прибаутками и хохотком директора, которому подобострастно подыгрывал полный зал егерей. Я не собирался вмешиваться, но слово за слово, и схлестнулись, жестко с обеих сторон. Потом перерыв был, и на заднем дворе, где курил, ко мне подошли два егеря, с которыми подружились накануне. Рассказали о местечке Тарга в глубине этого заповедника, на верхних холмах. И, приложив палец к губам: мы тебе ничего не говорили. Несколько дней спустя мы проникнем туда и увидим черного оленя-демона, из третьего глаза у него рос ветвистый рог. А потом была безлюдная крепость за облаками в том же заповеднике, построенная неизвестно кем и когда. С символичным именем Нарнала, где на дне озера лежит философский камень, а по холмам бродят первобытные бизоны. И переехали в край Гондия, где постреливают…

Еще там, в Боре, у меня появился странный нарыв на ноге между бедром и коленом. Перевязал тряпкой, на большее рассчитывать не приходилось – аптека в деревне, в которую ехать – день тратить. Да и забывал я об этом в лесу. Лишь возвращаясь, на подходе к дому, начинал слегка закусывать губы. И по ночам. Тая потом говорила, что я ее почти не трогал в тот месяц. Разве? Но даже если так, что вряд ли, то, конечно, не из-за этого. Когда вскоре, уже в другом заповеднике, нас обоих обдало мучительной сыпью на несколько недель, это не мешало – ни джунглям, ни близости. Может, и этого не было? Она ненастойчиво заговаривала о врачах, о помощи, но где ее было взять в тех краях, надо было бросить джунгли, выбраться ближе к цивилизации, но как бросить – она же видела. Мазались какими-то остатками из походной аптечки и помогали друг другу там, где сами не могли дотянуться, а так – каждый за себя. Порой она что-то напевала о гангрене, это она любила, чуть что. Но стоически. Я вспомнил об алоэ, нарисовал на песке немому Аруну, но он никак не мог сообразить, о чем речь. Пошли с ним в его деревню, и там, заглядывая через плетни, я наконец нашел. Прикладывал, перевязывал старой тряпкой, а по утрам и вечером выдавливал из нарыва по столовой ложке гноя. Тая только покачивала головой, понимая, что говорить бесполезно. Так длилось весь месяц.

А потом мы переехали в край, длиной в несколько лет и одну фразу, попробуй ее сказать, а в конце обернись. В том краю, куда ни на чем не добраться, кроме едва существующего автобуса, идущего в ночь по лесному серпантину на дикой скорости, а за рулем – недвижный индус с перевязанной головой и руками, вцепившимися в руль, отдельный от этого автобуса – просто летящие в космосе руки и руль, а в салоне странные люди, перекатывающиеся вдоль и поперек с лесными топориками и древесными темными лицами, и кондуктор, бьющийся лбом о стекло, смеясь и заговариваясь своими прошлыми жизнями; в том краю, который называется Калитмара – имя той деревушки, где опустеет автобус и останется ночевать в лесу, в заповеднике Пенч, где бродят вселенские гауры, эти многотонные пуруши мира в белых носочках, гауры, один из которых растоптал отца Рамдаса, когда тот был ребенком, того самого Рамдаса, в хижине которого мы поселились, а в соседней хижине в ту же ночь сойдутся два колдуна: один – уже зарубленный, другой сидит над ним, говоря: «я не мог поступить иначе, ты навел на меня порчу, ты встревожил меня»; в том краю, где вдоль пустынной реки, как руины крепостных стен с проломленными зубцами, лежат исполинские крокодилы, которых зовут здесь «макар», и, ухмыляясь, глядят ввысь; где на пути к реке, в заболоченном безлюдье стоит невесть с какого неба свалившийся лебедь с педалями и сиденьем, на котором, как в страшных сказках, нужно переплыть на ту сторону жизни; в том краю, где живет маленький верткий старик, которого, когда ему было сто с лишним лет, загнал на дерево тигр и изрядно потрепал снизу, старик смеется, показывая шрамы, и, сидя на скамье, болтает ногами, не достающими до земли; в той деревушке в одну улицу, уходящую в джунгли, где хмурые крестьяне не говорят ни на одном из человечьих языков, где я однажды утром спускался к реке и, проходя мимо крайней хижины, увидел в дверном проеме двухлетнего мальчика, очень внимательно посмотревшего мне в глаза, и потом, уже в спину, спокойно, на ясном русском языке сказавшего: «Куда ты?» – я замер… и не обернулся.

Все-таки есть в ней что-то цыганское. Табор уходит в небо. Потому и в Индию как в родное вписалась. И в Севилью. И в нас.

А потом была деревушка Брахмапури, что можно перевести как «божье местечко». Это там на нас будет нестись в ночи, мерцая баскервильими глазами, черт знает кто – думали, леопард. Шел петлями, то влево, то вправо, а я пытался высветить его фонарем, а потом он вдруг рванул прямо на нас, резко свернул и исчез. Это там посреди деревушки будут стоять тесаные болванчики идолов впритирку друг к дружке, как маленький батальон под детским навесом. А бога этих людей в деревушке зовут Ма. И каждая пара к свадьбе заказывает у резчика своего идола-оберега и потом с ним шепчется в урочные дни. Это там, на задах британского егерского домика, будет всегда к нашим услугам сикх Джуни, похожий на волшебного гнома с сияющими глазами. И мы будем колесить на его стареньком мотороллере по джунглям, разговаривая на пальцах у свежих следов тигров и леопардов. А однажды, выйдя поутру, мы увидим его, Джуни, внутри клетки для тигра, привезенной «на случай» и смонтированной у домика. Это там приедет егерица Гита и скажет, что в соседней деревне будет Драма. С семи вечера до рассвета. И мы помчимся на мотоцикле с молодым егерем через леса-леса. Туда, куда прикатил «Глобус» индийского Шекспира, настоящий, с цунами слез и смеха. И все это будет в огромном, натянутом с вечера шатре, куда стекались из окрестных деревень все, кто мог передвигаться. Это там женщины на рассвете в полыхающих сари идут к озеру с тазами на головах – колошматить белье о камни. А мальчишки, босиком и взявшись за руки, бегут куда-то вдаль на луг. А мужчины моют в озере белых быков. И олени выглядывают из леса: когда уже освободится водопой? Это там ранним утром отец и сын подметают двор у британского домика, у отца легкая несгибаемая спина, и сын кружит как птица, а птица сидит у колонки с водой, смотрит на редкие капли и умирает. Это там…

А здесь все ближе к рассвету и все холодней. Встала бы, вышла, поднялась по лестнице на эту вышку, просто взяла бы мое лицо в ладони, ничего не говоря. И не надо слов. Ладони все скажут. Если хватит сил и тепла. Если только забыть о себе. И лицо к ним прильнет и утонет. Не сразу, не сразу… А ты? Встал бы, спустился по лестнице…

Как же оно называлось – то местечко, где мы ошалело обводили взглядом округу с веранды отеля, который нам подарили на неделю или как захотим. Гомерический гибрид ашрама, Болливуда, Диснейленда и черт знает чего. И ни души, гряда холмов, джунгли, двое слуг у озера под деревом. А, Нагбид называлось! Возвел этот комплекс отелей профессор Джесвал, дворец которого на подъезде к деревне. Тая прогуливается по территории, остановилась у дерева с обувью, развешенной в виде плодов, машет мне. А я сижу под статуей Гаруды и думаю о здешней тигрице Т-16, которая несколько дней назад убила человека. Случилось это как раз у лесной фотокамеры слежения. Я видел снимки. Начала грызть и отшатнулась, замерла, так и сидела над растерзанным телом четыре часа недвижно, как в трансе от происшедшего.

Ты ж, говорит, такой герой в глазах публики, всюду один, сам, меня нет здесь, вот и иди один в джунгли, ночуй, я не пойду. И не пойдет ведь. А я так радовался, все собрал для похода, сетку купил, чтобы шалаш понадежней сделать. Нет нас, говорит. Разве не она успела этому столько палок в колеса воткнуть, а теперь озирается: где ж эти «мы»?

Здесь. Хотя уже далеко не те, кто летел сюда по небу. Я сижу позади одного мотоциклиста, она позади другого, едем в Купальню Ситы – смотреть наскальные рисунки семитысячелетней давности, найденные недавно местными змееловами на высокой горе за полями, лесами. Мы узнаем об этом чуть загодя в кабинете у лесничего. А что это, спрошу, за снимок у вас на стене – типа Стоунхенджа, где это? А, говорит, это неподалеку, не знаю, что и делать с ним. Кстати, в том же районе есть наскальные рисунки на горе, которую называют «Купальня Ситы». Тоже непонятно, что делать, вроде как в моем хозяйстве. Вы ж, говорит, были реставратором, да? Может, что посоветуете. И вот сидим со змееловами-краеведами на обочине дороги у чайханщика, ждем пятого мотоциклиста, чтобы отправиться смотреть дольмен эпохи неолита, недавно обнаруженный этими змееловами, ждем, о змеях говорим. Так спят они зимой или нет, спрашиваю. Кто спит, отвечают, кто нет. Вот эти, например, не спали – и указывают на мешок у моих ног. И кто в нем, спрашиваю. Keelback, две особи, вон в том доме, говорит, поймал, возьмем с собой, в поле выпустим. И вот мы уже на пустыре меж деревень, подъехали к дольмену. Козы пощипывают траву вокруг него, а больше никому дела нет, у крестьян свои камни. Один из змееловов номер по мобильному набирает: есть, говорит, профессор в Бомбее, он лучше, чем мы, расскажет, – и передает мне телефон. И стою я в этом чистом поле у входа в пять тысяч лет, в ухе у меня голос профессора из Бомбея, у стены в тени – мешок с двумя килбэками, которых сейчас выпускать будем, в зрачке моем – девочка-пастушка с козой, а в уме картинки плывут: как мы по пути сюда попали в Махабхарату, которая тут на хуторе, за клуней – вырубленное в камне несколько тысяч лет назад жилище, где скрывались пятеро братьев Пандавов и жена их Драупади в отдельной темничке-светелке, и у каждого из братьев было по два дня любви с ней, чередуясь, и так все тринадцать лет их скитаний, проигранных Кауравам в кости. И еще пытаюсь вспомнить тот эпизод с ней, красавицей, когда после какого-то харассмента, когда была в рабстве у царя, поклялась, что не вернется к облику своему, пока богатырь небесный, забыл его имя, не заплетет ей волосы руками, смоченными в крови убитого обидчика. Килбэки томятся в мешке, профессор рассказывает историю неолита в мое ухо, солнце садится над дольменом, красавица Драупади с кровавыми волосами бредет по пустырю между козами, а мы только этим утром выехали на мотоциклах со змееловами из своего несусветного отеля, построенного доктором философии, живущим теперь анахоретом где-то у холма, на котором сидит голубой Шива высотой с Родину-мать между двух кобр с раздутыми капюшонами. А прямо за отелем – ферма-курятник, куда этой ночью тигрица Т-16 наведывалась, трясла дверь, бросила в сердцах, ушла.

Вот как это, а? Два человека летят, светятся как одно, единое, и падают как подкошенные – в чужести и немоте. И все повторяется раз за разом, и ничего с этим сделать не могут. Ну не бывает так, чтобы настолько все сходилось между двумя и так рвалось на части. Ты, говорит, всегда теперь будешь во мне, что бы ни случилось.