Улыбка Шакти: Роман

22
18
20
22
24
26
28
30

Перейдем к другой теме. О еде, например. Есть ли в живых те, кто ел? В старину китайцы при встрече вместо приветствия спрашивали друг друга: ел ли ты? И считали, что на каждый кусочек пищи, отправленный рот, должно быть не менее шестидесяти жевательных движений. Это китайцы. А здесь есть значит проживать все это мистериальное пространство между тобой и едой. До полного единения, и не просто телесного, и не столько через вкус. В голове это происходит, а у нас мысли за едой скачут, как блохи. Зачастую мы ведь не здесь и не в сейчас. Думая о планах на завтра, о прошлом, о черт знает чем. Даже те, кто любит Индию и едет сюда с, казалось бы, пониманием, живут тут вприглядку с мобильным телефоном. В руке мобильный, в другой еда, взгляд в сторону, а сами не там и не там. И не здесь. Вообще это нелегкая задача – удерживаться в настоящем, не выпадать. Любим мы пользовать эту ходкую парочку «здесь и теперь». А Бог, видите ли, везде и нигде. По Николаю Кузанскому. А дудки. Вот Он-то в каждой точке этого здесь и теперь, за всех нас каждое мгновенье и проживает. В каждом мгновенье – Бога всклянь, а нас нет.

Ладно, раздухарился. О еде говорю, ем, а сам черт-те где. Возьмем-ка лучше этот ломтик гоби, отправим в рот и станем им. Потому что знать – это входить в поток трансформаций, вот как умно я скажу. А если попросту – это не ладонь, не пальцы, а медиумы. Между мной и этим рисом в тарелке. И связь не просто тактильная, но и, извините, мистическая. Ведь рис этот уходит во времена Рамаяны и далеко за них: солнце встает, садится, поколенья индийцев перелистываются, женщины поют, дети бегут, мужи с войн возвращаются… Эпос, мы едим эпос! Женщины в полях, от зари до сумерек, не разгибаясь, как запятые. Белые волы с крашеными рогами. Кобры, глядящие, как из-под руки, на восходящий рис. Мандалы, нарисованные спозаранок у порогов домов. Храмы, звон колокольцев, огонь и вода. Голод и смех, смерть и улыбка. Где все это? Здесь, в этой тарелке. А пальцы – проводники. И толмачи. А сам ты на краю своих очертаний. Но ограничен ими. А они – рис, лук, все, что здесь на столе – нет, не настолько. А гоби, капустка? Она ведь так ждала встречи с нами. Годы, столетья, преображаясь… Не дождалась.

И пеликан не дождался, умер. В прошлом году это случилось. В небольшом заповеднике в Карнатаке. Никто из местных о нем, оказалось, не слышал. Вроде бы там обитали волки, четырехрогие антилопы, леопарды и панголины, эти допотопные калики перехожие с длинным носом и детскими ручками. Три у меня мечты было – увидеть черную пантеру, сонного лори и панголина. Наконец, нашел на краю деревни лесничество. Двор с лежащей собакой по горло в пыли и домик со спящим за столом сторожем. Так продолжалось несколько дней – за столом всякий раз спал другой человек. Наконец появились лесники, начались пантомимы переговоров, поскольку с английским там бедово. И только после звонка в город важному чину, которого мне как-то удалось расположить по телефону, было получено добро, чтобы мне показали заповедник, обычно закрытый для сторонних посещений. Едем вдесятером на джипе, поднялись на смотровую вышку, лесники галдят между собой, я в бинокль рассматриваю холмистую округу и вижу на горизонте на горе нечто, смахивающее на храм. Оказалось, древний храм Дурги, куда в прежние времена ходили паломники по горной тропе, но уже давно подступы туда перекрыты – заповедник. Я запомнил и по возвращении в лесничество снова позвонил важному чину и выпросил разрешение отправиться к этому храму. Вдвоем с лесником, немного понимавшим по-английски. На мотоцикле до подножья горы, а дальше восхождение пешком. Завтра. Жду, а его нет. Вообще никого, кроме спящего за столом. Звоню тому, кого жду. Он говорит, что он далеко, за двести миль, что не может говорить, что… пеликан умер. Какой пеликан? – переспрашиваю, думая, что ослышался. Средних лет, говорит, при невыясненных обстоятельствах. Прости, говорит, не могу продолжать разговор, сейчас министр выступает – срочное совещание лесного департамента: решаем вопрос этой смерти. Когда ж ты вернешься? – спрашиваю. Этого, говорит, никто не знает. Так я и не дождался его, уехал.

Камера отключилась, батарея села, ну и бог с ней, к лучшему.

А потом, спустя месяц, приехала Тая, и мы оказались рядом с этим заповедником панголинов. В лесничестве та же картина со спящим сторожем. Но после звонка тому же важному чину мы наконец отправились, доехали до подножья горы на джипе с двумя лесниками. Они надеялись, что это и все, в гору им карабкаться совсем не хотелось. Мы пройдемся наверх, бросил я лесникам, и мы скрылись в зарослях. На полпути к вершине растительность кончилась, дальше шла голая гладкая скала, угол которой становился все круче. Обернулись: похоже, за нами уже погоня. Двое местных егерей, которых вызвали наши конвойные, шустро карабкались вверх. Мы прибавили ходу. А шли мы босиком, сунув обувь в рюкзак. Не потому, что такие уж мы индусы и чтим святость храмовой местности, а чтоб подошвы не так скользили, хотя камень, нагретый солнцем, обжигал, но если быстро переставлять ноги – терпимо. Долина млела в синеватой дымке далеко внизу, чуть ниже нас кружили коршуны. Расстояние с этими двумя зверобоями начало расти, что радовало – кое на что, значит, мы еще годились. Поднялись на вершину. Может ли в наше время такое быть, чтобы стоял могучий намоленный храм восьмого века и о нем не было никаких сведений – ни в Сети, нигде? Чтобы его не видел никто, кроме местных деревенских жителей, да и то немногих? Непредставимо, но в Индии – может. А перед мурти Дурги в алтаре лежат почти свежие цветы. Кто ж их принес, когда все пути сюда перекрыты? И на голове ее замерла ящерица – агама, желтый узорчатый самец.

На обратном пути я что-то небрежное сказал об этом восхождении, о храме на вершине, мол, необычайно, чудесно, да, но вот та агама, с которой провел в тишине целую жизнь, ее глаз, ставший отчасти моим, и те мысли, которые, как лесные отшельники, не знакомые друг другу, сходились во мне… Вот это останется в памяти. И что-то еще продолжал в том же духе, а потом повернул голову к Тае: меня в ней не было, отторжение, боль, чужесть, как она говорила – до зубовного скрежета. Что-то там приоткрылось для нее – в этом восхождении и там, наверху – сокровенное, какая-то дверца меж нами, а я ее, не заметив, походя, этими словами захлопнул, защемив ее пальцы.

Но все так перепутано – где Индия, где Тая, где я – не знаешь, за какую нитку тянуть, чтоб хоть что-то понять. Вроде бы просто: бывает, человек рядом действует на тебя так, что ты становишься тоньше, выше, лучше, а бывает наоборот – сползаешь в мутное, грубое, непролазное. Но ведь и то и другое – в тебе, только ждет оклика, вызова. И нижнему – только дай, не унять эту косматую лапу. Двое, а третий – Индия, пронизывающая насквозь и оплетающая собой так, что уже не понять, где верх, где низ, где Тая, где я, и где эта Индия. Это с тобой происходит? Вот это, единственное, милостью божьей? И оно же – сволоченное в немоту, в боль. С тобой? Ни отринуть, ни к сердцу прижать. И не назвать по имени.

Когда мы впервые здесь оказались, целыми днями пропадали в джунглях. Однажды на выходные приехало человек сорок молодых разухабистых хлопцев и заселились в соседний двухкомнатный коттедж. То есть, наверно, тихих и скромных по будням, а на выходные выезжавших на пикник распоясаться во все милые тяжкие дружной мужской компанией. Они уже хорошо поднабрались, горланили песни и гоготали, вульгарно поглядывая на Таю, высылая к нам смельчаков – познакомиться, пригласить к столу. Было среди них несколько относительно трезвых, собравшихся на сафари, предложили и нам. Тая отказалась, а я, хоть и против воли и не пойми почему, поехал. При въезде в заповедник меня вдруг накрыло. Все сорок, или сколько их там, вломились к ней и брали ее – грубо, страшно, с гоготом и хихиканьем, по очереди и гурьбой. Табун истомившихся жеребцов, переполненных спермой, которую некуда деть до женитьбы. Я не мог повернуть взгляд в ее сторону. Но и не видеть не мог. Не видеть – ни рваной одежды, ни распяленных ног, которые удерживали двое по сторонам, ни ее слез, ни крика, и главное – вдруг – вопреки всему – жалобно постанывающего полевого смеха. Не понимаю, как такое могло войти в меня, не мазохизм – хуже, гаже. Но и глаз отвести не мог. Что ж за сила втаскивала меня в эту пытку? Приближая к глазам так, что не вывернуться: на, смотри! И – не выговорить, но где-то со дна этой жути всплывала и оглушенная щемь возбужденья. Кинулся к водителю, вернулись с полдороги, бежал через всю деревню, распахиваю дверь: она стоит в нашей кухоньке, готовя ужин, тихо так, и никаких сорока разбойников. Обернулась ко мне: что, соскучился?

Вот что это? Даже сейчас, вспоминая, всего выкручивает, как мокрую тряпку. Ревность? Которую, кажется, никогда до нее испытывал. К телу? Но чувство было, что не ее брали, а и меня вместе с ней, нераздельно, и все кончено.

Ладно, выдохни. О чем я говорил, о лесе? В фейсбуке есть индийское сообщество любителей дикой природы, фотографы, двести тысяч участников, помешанных на заповедниках. Однажды я предложил там совместные вылазки в джунгли, реальный опыт. И – гробовая тишина, ни одного желающего.

Праба спрашивает меня: ем ли я верблюдов в Германии? Да, обычно по верблюду в день. Но курю их, не ем.

Вчера перед сном записал вдруг:

Ты у меня одна, бродячая, говорю я душе,как собака, которую подкармливаю собой.Смотрит в глаза: отведи, мол, меня домой.Ну вот, думаю, опять начинается.Совершенно непонятно, куда теперь жить,когда мир с людьми отошел, как воды.Ни роженицы, ни младенца. Просто годына песке подсыхают, как водоросли.

Что-то там Платон говорил об этом «вдруг», с удивлением его разглядывая. Не вдруг, конечно. Как-то весь день поднывало там… под ложечкой жизни. Пока приплясывал от ее радостей.

А сегодня утром с местным хлопцем поехал на мотоцикле за край людской – домик присматривал для отшельничества. Умеренного. Нет, пока не готов – ни я, ни домик.

Считал перед сном – не слонов, а сколько раз ходил с Таей и без нее в джунгли. Только те походы считал, когда надолго и с риском не вернуться. Где лес полон тигров, медведей, слонов, змей… Около ста таких походов получается. Как же мы уцелели? Ни царапины. Там, куда никто не суется, да и запрещено. Каждый год тысячи погибших и бог весть сколько искалеченных. Тая, при всей ее смелости, порой срывалась в панику, правда, собранную, сжатую внутри в пружину. Как-то сказала: не так погибнуть страшно, как быть искалеченной. Думаю ли об этом? Нет. В лесу – нет.

В первой нашей Индии, когда оказались в Боре и шли вдоль озера по заповеднику, увидели заброшенный деревянный настил на дереве с полусгнившей приставной лестницей. Лесники сделали когда-то для наблюдений. Мачан называется. Такие и крестьяне мастерят на краю деревень, охраняя огороды от диких животных. Давай, говорю, заночуем на этом дереве в мой день рождения, отметим? С утра Тая сходила к рыбацким лодкам, купила рыбу, приготовили праздничный ужин, уложили в рюкзак, взяли в домике Сурии большое теплое одеяло с нелепым изображением тигра, и к закату были у дерева. Нарвали травы, застелили, как могли, этот куцый полуразваленный деревяный настил в невысокой кроне в трех-четырех метрах от земли. Поглядывали сверху на лестницу – сможет ли взобраться по ней медведь или леопард. Благо, слонов в этом лесу не было. Тихо праздновали в ночи в самом сердце тигриного заповедника, изредка светя фонарем во тьму под нами и вокруг, наполнявшуюся ночной жизнью, ища вспыхивающий в луче отраженный свет глаз зверей. А потом она спала – тихонько, на жестком, кривом, проломленном настиле, а я полночи ворочался и затихал, глядя на нее, спящую, но на мгновенье открывавшую глаза, чувствуя мое дыханье у ее лица. Деревце, и мы в нем. Не на земле, но и не в небе. В раю, но и в изгнанье, одновременно. И незримый лес, ставший нашей кожей. И тигр, укрывший нас. День рожденья. А наутро подошел нильгау, высокий, небесный, как будто плывший над землей, замер, и долго смотрел на нас, просунув голову в листву. Потом отошел и через несколько шагов снова замер, спиной прислушиваясь. Эй, тихо позвал я, эй, дядя всего земного… Он обернулся через плечо, и так и остался – на веки вечные.

Свеколка тертая – почти как наша. Щепоть бирьяни, потом листик гоби, и свеколку вослед, самое то.

Дуновенье, полслова – и нет ни домика на дереве, ни волшебного леса, ни этих двоих. Рай, как слеза, стекает по щеке от соринки в глазу.

Как-то в глубинке Кералы, проводя ночь с магами тейяма, решил пройтись через джунгли к необычному храму, о котором намекнул один из участников этого ритуала. И вот босиком, без фонаря иду по едва заметной тропе. Где-то на полдороге встречаю человека, с которым у меня во тьме происходит разговор, хотя разговором это трудно назвать – его английский все время сбивался на местный малаялам. Он пытался рассказать историю этого храма. Жил король, и все у него было – и ум и молодость, и красота и богатство, и власть. Не было лишь той единственной, которую бы назвал женой. Едут гонцы во все концы королевства с тремя вопросами для возможной невесты. И возвращаются ни с чем, вернее, с убогими ответами. И вот однажды донесли королю, что есть одна – необычайной красоты и ума девушка, но живет она в стороне от людей. Посланы к ней гонцы. На два первых вопроса она ответила так, что у короля земля ушла из-под ног от счастья, а на третий… Тут он замялся, не зная, как перевести это слово, сказав, что английское «секс» не передает его смысл. Онемел король, услышав ответ, и в гневе приказал публично изгнать ее из королевства. И вот она, отверженная, опозоренная, идет по лесу дни и ночи, не разбирая дороги, раскладывает костер и стоит над ним, клонясь к пламени. Это видит издали один крестьянин, и, почувствовав неладное, спешит, пытаясь спаси ее, но не может подойти к огню – как воздушная стена перед ним, за которой она сгорает в огне. Крестьянин приходит в себя, растерянность и страх, что отныне карма его непоправимо омрачена. И тут возникает перед ним Шива, и говорит: иди домой, не волнуйся, все у тебя будет хорошо, она бессмертна.

Шакти, наверно, думаю я, идя дальше в темноте, и жалею, что не все понял в его речи. Храм стоит в перелеске, никого на подворье, в проеме двери возникает монах, говорит шепотом, что вход только для индусов. Я знаю такие храмы, их не много, но есть. В Гурваюре, например. И уж было повернулся уйти, но что-то меня остановило – то ли его лицо и свет, идущий из глубины храма, и лес вокруг с луной над ним… Говорю ему так же тихо: а ты не торопись, посмотри на меня внимательно. Смотрит, молчим. Он делает шаг в сторону и говорит: проходи.