— Глупенький ты, Якуня.
— А может, умненький? — и добродушно засмеется.
С виду не поймешь, сколько лет Якуне. Волосом не сед, походка у него легкая, спина прямая и никогда не болит, лицо безбородое, надень платок — и будет баба.
— Сколько тебе лет, Якуня?
— Не знаю. Бог мои летики считает.
В заводе могут сказать только одно, что годов пастуху много, нет его старше в Дуванском.
— Ровесников давно на кладбище снесли, а он вот живет и про смерть не думает. Лет, чай, под сто, мы его всегда таким знали.
— Не стариком же он родился?
— Каким родился, ему и ведомо, а на наших глазах Якуня не стар, не молод, в одном теле.
Было правдой, что пастух родился раньше Дуванского завода. Он помнил те времена, когда на месте Дуванского стоял лес, река Ирень не ложилась широким прудом, а бежала напропалую, и жилья человечьего было двадцать пять домов. Промышляли они хлебопашеством и охотой. Якуня никогда не пахал земли и не носил ружья; он с детства пошел подпаском и до сей поры несменяемый пастух. На его глазах выстроили завод, Ирень перехватили плотиной, вокруг вырубили леса. Вместо двадцати пяти домов стало пятьсот, а у Якуни сильно прибавилось стадо.
Катилась жизнь куда-то, люди изменились, полюбили заводы, чугун, руду, огонь, а Якуня все продолжал любить леса, пастбища, чистую резвую Ирень, тишину, когда издалека слышны кутасы коров. Вот из-за этого и решили, что он глупенький.
А еще из-за того, что сняли люди домотканые сермяги и начали носить фабричную материю, завели себе гармони, сапоги, а Якуня остался и в лаптях, и в армяке, и признавал за музыку только гусли да свою пастушескую дудку. Не научился он пить ни водку, ни чай, утолял свою жажду холодной водой и квасом.
Милехин Степа удил рыбу около заводской плотины, рядом молчал завод, а вдали, среди гор, шумно, радостно наигрывал Якуня.
— Тешится дядька, — ворчал парнишка, прислушиваясь к задорным переливам дудки.
Тоска щемила ему сердце. Он еще не работал в заводе, молод, но привязан к нему всей душой, и ему страшно представить, что больше никогда не запоет в Дуванском гудок, не вспыхнет в ночном небе зарево доменной печи, в первое же половодье ярая Ирень снесет плотину, заводской пруд уйдет, умчит всю рыбу. По узкоколейке не побегут поезда с чугунной болванкой, пожалуй, совсем заглохнет, зарастет травой дорога, тогда Якуня выгонит на нее коровье стадо и будет тешиться своей дудкой.
Напрасно мечтал Степа уехать по этой дороге в город — Свердловск или Пермь, — купить там большую гармонь с серебряными колокольчиками и потом играть на шумной плотине, где гуляет заводская молодежь.
Ничего не придется ему. Нет.
До вечера просидел Степа со своими думами, пропустил мимо сытое стадо и остановил Якуню:
— С чего ты надрывался целый день?
— Иди ко мне в пастушонки, и ты будешь надрываться.