Там, в гостях

22
18
20
22
24
26
28
30

– Ja, ja… такие вот пироги! Давно мне, дураку, следовало это понять… Ты не лучше прочих. Сам говоришь не возвращаться в Германию, а помогать не хочешь. Думаешь, мне место тут? Или в Париже? Нас, немцев, всюду ненавидят. Встретив меня, люди думают сперва, что я еврей, а выяснив, что нет, решают, что нацист. Может, разбирайся я в политике, был бы другим, но я в ней не секу. Да и не хочу. Мне теперь на все насрать. Хочется только туда, где меня оставят в покое.

– Вальдемар, поверь, мне правда жаль.

– Прощай, Кристоф.

– Ну куда ты бежишь? Погоди минутку, я хоть оденусь. Ты уже завтракал?

– У меня поезд через двадцать минут.

– Боже правый, ты серьезно? Я вызову тебе такси.

– Машина ждет у дома.

Это прозвучало настолько безумно – ведь Вальдемар рассуждал передо мной так, будто у него в запасе все время мира, – что я не сдержал улыбки.

– Ну что ж, удачи. Счастливого пути. Надеюсь, мы еще когда-нибудь где-нибудь встретимся… – Заканчивал я неуверенно, и мои пожелания звучали неискренне, фальшиво. И уж конечно, именно этого Вальдемар и ждал, на это он рассчитывал. Потому что теперь мог наказать меня за нежелание помочь.

– Нет, Кристоф.

– Что значит – нет?

– Больше мы не увидимся. Никогда.

– Что за глупости!

– Я знаю точно. Прощай. Счастья тебе в Америке.

Он крепко пожал мне руку, а потом, не оборачиваясь, вышел. И когда он уже был на улице, меня охватило внезапное и беспощадное чувство, что задержать его – мой долг. Заставить повременить, хотя бы все обдумать; пусть протрезвеет, созвонится с Дороти. Но если я брошусь вслед за ним голый, лишь обернув бедра узким банным полотенцем, что обо мне подумает водитель такси? А, к черту водителя… Я колебался какие-то мгновения, но и их хватило: такси отъехало.

Вслушиваясь в отдаляющееся рычание мотора, я осознал одну странную вещь: решение Вальдемара было неким образом связано с моим. Я только крепче уверился в том, что надо уезжать.

Пол

Еще один взгляд на себя в зеркало. Мое отражение смутно виднеется в стильно заданном полумраке ресторана в Беверли-Хиллз, напротив трех человек, что сидят спиной к зеркалу. На дворе осень 1940-го. Мы сейчас приступим к обеду. За шесть тысяч миль от нас война, а тут – стоит шагнуть наружу, и у тебя над головой раскинется безупречное синее небо Калифорнии. Своего тепла оно не растратит до самого Рождества. Здесь же, внутри, меня окружает роскошь темной кожи и бликующей латуни; всюду киношные агенты, контракты на рассмотрении и сытая послеполуденная жадность.

Выгляжу я несчастным, и я действительно несчастен. Даже на пять минут не могу перестать думать о войне, мысли о которой выматывают. А еще я хандрю, потому что не хочу обедать в этой компании. Все Ронни виноват.

Собственно, я ничего против них не имею, да и Ронни, единственный из троицы, кого я знаю, мне нравится. Лицо у него – дерзкое и вместе с тем привлекательно комичное – то и дело озаряется широкой улыбкой. Большие синие глаза светятся ярким огоньком веселья, что по-своему храбро, ведь Ронни только пытается выглядеть беззаботным. Его почти наверняка скоро призовут в армию, вот он и волнуется. (Я из призывного возраста вышел; впрочем, планку могут и поднять.)