Мацек, допев песнь, повернулся и тоже заметил женщину в чёрном, уставил в неё глаза, не понимая, почему ощутил некую радость в сердце, и блаженно засмотрелся на её лицо; ему казалось, что когда-то знал её, а имени вспомнить не мог.
Так прошла служба; когда все начали расходиться, женщина в чёрном также была вынуждена выйти из костёла. Жаки раньше направились к двери и, остановившись там, в своих белых нарядах, с ветками в руках, собирали милостыню.
У выхода княгиня встретилась с сыном, который, мягко улыбаясь, вытянул к ней руку и повторил слова, используемые жаками:
— Грош для жачков!
Глаза матери наполнились слезами, сдерживаться дольше не могла, бросилась к нему, закричала, громко рыдая:
— Мой сын! Мой сын!
Никто не понимал, что это значит, народ расступился и тут же начал обниматься. Выходящие остановились и вернулись назад.
— Что это? Что это? — спрашивали все.
— Это твоя мать! — крикнула Агата сироте.
Он бросил ветку и повис на её шее.
— Мама! Мама! Небесная королева отдала мне маму! А! Моя молитва услышана!
— Пойдём, пойдём! — прервала в объятях княгиня. — Ты со мной. Уже тебя никогда не отпущу. Я разделю с тобой опасность, коварные наши враги ничего нам не сделают.
И окружающие расступились, только спрашивая друг друга, а княгиня, унося сына ещё в белом обрядном одеянии, села с ним в поджидающую коляску и в сопровождении двух женщин и нескольких придворных направилась в дом.
Мы не будем описывать первых минут воссоединения матери с ребёнком, которое благодаря королевскому письму, в некоторой степени признанному, которое должно было обеспечить будущее, прикрытое опекой короля, могло дать ещё более счастливую судьбу.
Так, по крайней мере, мечтала мать, но бедная ошибалась. Князь, который, не получа вестей, думал, что она погибла, узнав, что она жива и находится в Книшине, сразу покинул занятое имение, отдав его без сопротивления. Но читая в этом письме имя сына, дико сказал:
— Ей! Не ему! Это чужа кровь, незаконный ребёнок. Его нужно задушить ради нашей славы, ради того, чтобы смыть это позорное пятно. Где же доказательства этого брака, где метрики, где свидетели? А если бы те были, достаточно одного сомнения, чтобы нас опозорить. Этот ребёнок должен умереть.
И не только жадность побуждала князя, но то высокое понимание достоинства своей фамилии, та гордость, которая всегда им руководила, мало считаясь с жизнью, где дело шло о славе рода. Гордый, что был последним отпрыском своей ветви, на которой лежало великое и прекрасное, в его понимании, прошлое, он полагал, что обязан заботиться об имени, он чувствовал себя обязанным оттолкнуть того, которого считал незаконным подкидышем.
Несколько раз он покушался на жизнь ребёнка и вовсе этого не скрывал, выискивал его укрытия, посылал шпионов, оплачивал предателей; ему ничего не стоило приказать убить его. А когда с удивлением спрашивали: «Как можно так мало ценить человеческую жизнь?» — он с горькой улыбкой отвечал: «Пусть это падёт на мою совесть, пусть эта кровь повиснет на моей голове».
Сразу после королевского письма князь, повседневным у нас обычаем, занёс манифест к актам против ребёнка, которому без доказательств присваивали княжеское имя. Потом он направился в Краков, предшествуемый высланными вперёд людьми, которым было поручено схватить ребёнка и вывезти на чужбину, или сделать с ним, что хотят, лишь бы он не мог вернуться и быть найденным.
Мы видели, как эти попытки не увенчались успехом, как мать приехала в Краков, куда заявился сам князь, ожидая обещанного и объявленного прибытия короля, чтобы заново начать это дело.