Воспоминания о жизни и деяниях Яшки, прозванного Орфаном. Том 1

22
18
20
22
24
26
28
30

У него также имелась рукопись некоего монаха Теофиля, из которой учился многим вещам и очень её ценил.

Так у меня с ним довольно сносно проходило время, а когда я признался ему, что каллиграфирую, пробовал рисовать на полях цветы, он поведал мне, что это также было немалое и иное искусство, не хуже, чем рисование на досках, которому нужно было учиться, а мало кто в нём доходил до совершенства. Временами этот Басилидес Грек, который также знал славянский, и мы могли понять его, сидел в комнате и, опёршись на руку, рассказывал нам о тех страшных последних днях Константинополя, при воспоминании о которых у него лились слёзы.

Когда он начинал рассказывать, вспоминать, описывать, со времени строительства турками замка Лаемокопия (Багас-Кессе), который сделал пролив закрытым, вплоть до тех последних майских дней, когда пал Константин, не желая пережить захвата столицы, а потом и казнь Нотараса, все мы должны были с ним плакать, такой болью дышало каждое его слово по потерянной родине, отцовским могилам, домам семей и всему прошлому в руинах.

Басилидес, рассказывая об этом, весь дрожал, жалуясь на то, что венецианцы, генуэзцы, папа, всё христианство покинули последнего из греческих императоров и отдало его в добычу тем дикарям.

Однако из того, что он рассказал нам о Константинополе перед взятием, видно было, что гибель его, приготовляемая долгими веками, была неизбежна, а всё мужество и самоотречение Константина неумолимой судьбы отвратить не могло.

Не помню, чтобы что-нибудь в моей жизни произвело на меня такое впечатление, как боль этого человека, который потерял родину и пошёл странствовать, везде и всегда нося с собой воспоминания невосполнимой потери.

Басилидес рисовал маленькие позолоченные и искусно разукрашенные образы, которые продавал особенно на Русь. Он мог легко жить на это, но от слёз, кои постоянно проливал, взгляд его слабел и грозила слепота.

Когда однажды под вечер после ухода Великого я стоял в той комнате, которая и позже всегда называлась Разукрашенной, засмотревшись на его работу, отворилась дверь и неожиданно вошёл король с ксендзем Лутеком из Бжезия.

Узнав меня, он живо подошёл, и сперва, когда я поцеловал ему руку, он поласкал меня по голове. Лицо его омрачилось.

Ксендз Лутек оступил к стене, а король ласково начал меня расспрашивать.

— Ну что? Здоров ты уже?

А когда я ответил, что ожидаю приказов и рад начать службу, он задумался.

— Ксендзем ты быть, видимо, не хочешь, — произнёс он, — среди рыцарства как сирота без дома и без щита не пробьёшься… что с тобой делать? Учись, — добавил он через минуту, — лишь бы был степенным; дети мои подрастут, когда-нибудь, может, будешь за ними присматривать.

Но и обучать их придётся. Говорю тебе, учись. Служба на дворе при мне не тяжёлая. Охмистр избавит тебя от неё, старайся чему-нибудь научиться и для себя, и для меня. Ты сирота, а раз мне выпала над тобой опека, не брошу тебя. О том, что с тобой приключилось, не рассказывай, огласка не поможет, а помешает. Теперь с тобой ничего уже случиться не может, а то, что было, нужно забыть. Отца и мать ты напрасно бы искал, когда они тебя не хотят или не могут взять, а я буду тебе опекуном, — повторил, и добавил ещё раз: — Учись!

Я так был тронут милостью ко мне и благодарностью к нему, что, не обращая внимания на свидетеля, бросился ему в ноги и клялся, что готов отдать за него жизнь и как пёс быть ему верным.

Услышав упоминание о собаке, король невольно рассмеялся.

— О! Мой Яшко, — воскликнул он, — это напрасно, с собакой в верности ни один человек не сравнится.

Потом он повернулся к ксендзу Лутке и спросил:

— Не правда ли, отец?

Тот наклоном головы это подтвердил. Затем король начал рассматривать живопись Великого, особенно турнирных рыцарей и их вооружение, удивляясь, что этот простой человек, Великий, так хорошо понял применение всякого оружия, и лица рисовал, как живые.