Он заломил руки и горько, с такой болью заплакал, что, хотя считал его помешанным, сердце моё сжалось.
— Сропский! — крикнул я. — Опомнись! Что с тобой? Перекрестись!
И я позвал слугу. Услышав крик, моя мать прибежала с Кингой, но он, всхлипывая, даже не заметил их появления. Женщины так же как и я, приняли его за безумца, испугались, и Кинга побежала за слугами.
Тем временем Сропский, всплакнув, вытер медленно слёзы и повернулся ко мне.
— Бог тебя спас, — сказал он, — не только жизнь спас, но благословил тем, у тебя перед глазами не было зрелища этого дня и носить его на сердце до смерти не будешь, как я. Ах! Кто видел этот день мести, тот и на одну минуту до смерти свободен от неё не будет. Эта кровавая картина запечатлелась тем, кто в не положил своих костей в Буковинском лесу, и пойдёт с ними, и оставит знак на их груди, на лице, на ушах, на устах, на глазах, чтобы каялись до смерти.
Мы слушали его ещё как безумного, не понимая, но меня задело, что он упомянул Буковинский лес. Моё сердце в груди заколотилось.
Потом я слышу шум, шаги и на пороге появляется замковый бурграф Трецьяк. Когда я его увидел, бледного, смущённого, его мужественное лицо, искревлённое почти по-женски слёзной болью, только тогда почувствовал, что с нами случилась какая-то катастрофа, которая и у Скорпского отняла рассудок.
Трецьяк вбежал и заломил руки.
— Вы уже знаете о нашей погибели? — крикнул он.
— Ничего не знаю, — воскликнул я. — Что случилось?
— Наши рыцари, цвет нашего войска, надежды семей… то, что было у нас самое лучшее, дорогое, напрасно погибло в холопской засаде жертвой разбойников. Весь подрубленный лес свалили на наше войско, чтобы его потом убивать, когда оно безоружное и испуганное, вешать за волосы и резать.
И Трецьяк закрыл глаза, затем Сропский начал замогильным голосом:
— Нет слов в языке, чтобы описать наше поражение, которое века будут помнить. Я оттуда иду, не живой, а призрак, потому что сто раз там должен был пасть.
— Трецьяк, милый брат, — прервал я, — рассказывайте, рассказывайте так, чтобы мы знали, что должны оплакивать. Где король? Остался ли жив? Что стало с Сигизмундом? Кто напал? Ведь с Валашским заключили мир.
Когда я это говорил, Скропский, которому изменили силы, закачался и рухнул под стену, как бревно. Палка выпала из его рук, он простонал, склонил голову и, задыхаясь, остался на полу.
Трецьяк немного остыл.
— Сегодня, — сказал он, — ни один, а с десяток оборванных и покалеченных прибежало. Самые плохие уцелели, сбежав, лучшие — погибли. За сто лет Польша за это не выстрадает. Все говорят, что сам Степанек королю не советовал возвращаться в Буковинский лес. Король был и есть болен, его везли на повозке, Сигизмунд командовал. Но, заключив мир, наши, утомлённые осадой, радостные, что возвращаются домой, распустились и шли свободно, так что у половины даже доспехи были в телегах.
Никто ничего не боялся, когда вошли в эту проклятую Буковину. Там эти холопы, которых наши солдаты донимали нападением, ища лёгкой мести, устроили засаду. Подпилили деревья, огромные засеки перегораживали дорогу. Валашцы со всех сторон напали на наших с ужасной яростью. Король сразу сел на коня, Сигизмунд собрал людей, началась страшная битва — но сколько полегло наших и как… этого никто не сосчитает. Только когда придут сюда уцелевшие, мы посчитаем, кого не стало… кто там без греха повис на ветке или был растерзан убийцами. Я слышал, с того дня аж до самого Прута не оставили войско в покое. Больной король должен был на коня сесть и закрывать собой обоз. Лес и поля вокруг были в огне, чтобы блокировать дорогу, так, что от пламени и дыма задыхались кони и люди. Под Чарновицами наши должны были сражаться с этим сбродом за переправу.
И если бы не Сигизмунд и королевские полки, великополяне бы рассеялись, сбежали и пали жертвой, Ольбрахт с трудом смог их сдержать тем, что сам постоянно показывался, потому что на него наговорили, что их там бросит и сбежит. Нет нашего войска! Нет рыцарей!
И Трецьяк заплакал, а лежащий под стеной Сропский зарычал диким голосом: