Золото тигров. Сокровенная роза. История ночи. Полное собрание поэтических текстов

22
18
20
22
24
26
28
30
Грядущие и прошлые закатыСливаются, до странности едины.Они – стекло, чьи сирые глубиныНе знают ни забвения, ни даты.Они лишь зеркало, где спит безмерныйЗакат, что небеса хранят веками.И в этом небе ждут тебя с клинками,Зарей, весами, рыбой и цистерной —Прообразом всего. Так мирозданьеОписывал Плотин в «Девятерице».Быть может, в нас, осколках, отразитсяХотя бы искра Божьего блистанья.В окне все тот же вечер скоротечный —Развеявшийся, длящийся и вечный.

Элегия

Теперь он с тобой, Абрамовиц, – этот неповторимый вкус смерти, который доступен каждому и который будет дарован мне в этом доме или в доме по ту сторону моря, на берегу твоей Роны, текущей неотвратимо, как будто она еще и другая, самая древняя Рона – Время. С тобой отныне и точное знание, что Время забывает свое вчера и что нет ничего непоправимого, – или, наоборот, знание, что дни бессильны что-либо стереть и что нет ни единого поступка, ни сновидения, тень от которых не тянулась бы в бесконечность. Женева считала тебя человеком закона, человеком приговоров и судов, но в каждом слове, в каждом молчании ты был поэт. Быть может, прямо сейчас ты перелистываешь страницы книг, которые ты не написал, только задумал и отверг, – эти книги оправдывают тебя в наших глазах, они в каком-то смысле существуют. Во время первой войны, пока люди убивали друг друга, мы с тобой смотрели сны с именами Лафорг и Бодлер. Мы открывали такое, что открывалось всем юношам: неведение любви, ирония, желание быть Раскольниковым и принцем Гамлетом, слова, закаты. Все поколения Израиля говорили со мной, когда ты с улыбкой сказал: «Je suis très fatigué. J’ai quatre mille ans»[44]. Это произошло на земле; напрасно подсчитывать возраст, который ты обрел на небе.

Не знаю, остался ли от тебя кто-то; не знаю, слышишь ты меня или нет.

Буэнос-Айрес, 14 января 1984 г.

Абрамовиц

Нынче вечером на холме Святого Петра, почти у самой вершины, бесстрашная и победная музыка эллинской речи поведала нам, что смерть куда невероятней жизни, а стало быть, душа живет и после распада тела. Говоря иначе, Мария Кодама, Изабель Моне и я сидели сейчас не втроем, как казалось с виду. Нас было четверо, и ты, Морис, тоже был вместе с нами. Бокалы красного вина поднялись в твою честь. Нас не томил ни твой голос, ни касанье руки, ни память о тебе. Ты же был здесь, не произнося ни слова и, думаю, улыбаясь нашему страху и удивленью перед таким очевидным фактом, что никто на свете не умирает. Ты был здесь, рядом, а вместе с тобою – сонмы тех, кто почил с отцами своими, как сказано в твоем Писании. Вместе с тобой были сонмы теней, пивших из ямы перед Улиссом, и сам Улисс, и все, кто ушел до или после него либо грезил об ушедших. Здесь были все – и мои предки, и Гераклит, и Йорик. Как же могут умереть женщина, мужчина или ребенок, если в каждом из них – столько весен и листьев, столько книг и птиц, столько рассветов и закатов?

Нынче вечером мне было даровано счастье плакать, как всем живущим, чувствуя, как по щекам скатываются слезы, и понимая, что на земле нет ничего, обреченного смерти и не оставляющего следа. Нынче вечером, не произнося ни слова, ты, Абрамовиц, открыл мне, что в смерть подобает вступать как в праздник.

Фрагменты глиняной таблички, обнаруженной и прочитанной Эдмундом Бишопом в 1867 году

…Час без единой тени. С вершины дня Бог Мелькарт правит морем Карфагена. Ганнибал – меч Мелькарта.

Три фанеги золотых колец – украшения шести тысяч римлян, павших в Апулии, – стоят у причала.

Когда гроздья нальются осенью, я продиктую последний стих.

Да будет славен Баал, Бог многих небес, да славится Тиннит, лик Баала, они принесли Карфагену победу и даровали мне наследие предков – неисчерпаемый пунический язык, который станет языком всего мира и чьи буквы оберегают от зла.

Я не погиб в бою, как мои сыновья, возглавлявшие бой; мне не дано предать их земле, но долгими ночами я ковал песнь о двух войнах и самозабвении битвы.

Море теперь наше. Что понимают в море эти римляне?

Мрамор Рима дрожит; он слышал поступь наших боевых слонов.

После нарушенных договоров и лживых слов мы перешли на язык меча.

Меч теперь твой, римлянин: он – у тебя в груди.

Я пел пурпур Тира, матери городов. Пел труды открывших азбуку и бороздивших моря. Пел костер прославленной царицы. Пел весла, и мачты, и многотрудные бури…

Берн, 1984

Элегия о саде

Тот лабиринт исчез. Уже не будетни стройных эвкалиптовых аллей,ни летнего навеса над верандой,ни бдительных зеркал, не упускавшихлюбое чувство на любом лице,любой налет. Пустое крохоборствочасов, разросшаяся каприфоль,беседка, простодушный мрамор статуй,двойник заката, засвиставший дрозд,балкончик с башней, гладь воды в фонтанетеперь былое. Ты сказал – былое?Но если нет начала и концаи ждет нас лишь неведомая суммалучистых дней и сумрачных ночей,то мы и есть грядущее былое.Мы – время, непрестанная река,Ушмаль и Карфаген, и вросший в землюлатинский вал, и канувший во тьмусад, поминаемый теперь стихами.

Итог

И вот художник встал перед беленойстеной, быть может (я не исключаю)необозримой, втайне размечаягромаду, чтобы кистью неуклоннойвместить весь мир, всю пестроту и цельность:весы, татар, ворота, гиацинты,престолы, стеллажи и лабиринты,Ушмаль и якорь, ноль и беспредельность.Поверхность заполнялась. И фортуна,венчая щедро труд его несладкий,дала творцу увидеть завершенье.Навеки покидая мир подлунный,он различил в туманном беспорядкесвое точнейшее изображенье.

Кто-то и его сон