Кто не боится молний

22
18
20
22
24
26
28
30

«Вот здесь, — говорил ему отец, — на этой площади, слушал я речь Ленина... С этого переулка мы ринулись на штурм Зимнего... По этому проспекту я шел с демонстрантами и нес красное знамя с надписью «Вся власть Советам!»... Здесь с группой моих товарищей матросов я шел в атаку... В Смольном, в большом зале, с тысячей людей и с Лениным вместе, стоя пел песню:

На бой кровавый, Святой и правый, Марш, марш вперед, Рабочий народ!

Смотри, сын мой, не забывай этого!»

— Не забуду, отец! Никогда не забуду! — повторяет Охрименко сказанные им когда-то слова, продолжая свой путь по притихшему в суровой осенней ночи военному Ленинграду. Шаги, как набат, отдаются в висках, и бессмертная песня, которую пели Ленин и его отец, мощно звучит в ушах Охрименко:

На бой кровавый, Святой и правый, Марш, марш вперед, Рабочий народ!

Внезапно над головой Охрименко проносится тугой, раздирающий душу свист, и совсем рядом, в соседнем квартале, с огромной силой ухает взрыв. Вслед за ним раздается человеческий вопль, и все умолкает.

В доме, куда ударил снаряд, вспыхнул пожар. Охрименко побежал в переулок, свернул в захламленный двор, с большим трудом перелез через холодную чугунную решетку, остановился перед горящим домом. Во дворе, освещенном пламенем пожара, стоял длинный худой человек, в шляпе, в стоптанных валенках, и безучастно смотрел на языки огня, выбивающиеся из разбитых окон. Мимо него пробежали две женщины, выскочившие из подъезда. Старшая, седовласая, поддерживала совсем истощенную молодую женщину, с растрепанными волосами. За ними ковылял полуодетый старик, он тащил за собой раскрывшийся чемодан, из которого падали наспех уложенные вещи.

Увидев Охрименко, старик, задыхаясь и тяжело откашливаясь, хрипло забормотал:

— Там... второй этаж... спит мальчик... Забыли о нем...

Охрименко и сам не помнит, как все произошло. Он бросился в горящий дом, вбежал по дымной лестнице на второй этаж, ворвался в квартиру, где была открыта дверь. В коридоре в отсветах пламени увидел лежащего на тюфяке мальчика. Схватил его на руки, вышел на площадку. Мальчику, щуплому, легкому, было лет тринадцать.

— В квартире есть еще люди?

Мальчик слабо пошевелил губами:

— Нет... Мама умерла, а отец на фронте...

Когда вышли на воздух, солдат отнес мальчика в дальний угол двора, положил на кучу изрытого, перевороченного шлака. От пожара стало тепло, по двору качались тревожные тени, серые лица людей озарялись красными отблесками. Печальными, испуганными глазами мальчик доверчиво смотрел на солдата. Его слабые сухие пальцы, похожие на костяшки, цепко держались за полу шинели бойца.

— Ты почему сам не шел вниз? — спросил мальчика солдат. — Болен?

— Я спал. Я скоро помру, дяденька... Не помню, когда во рту крошка была.

В глазах маленького человечка сверкнула слеза. Охрименко показалось, что ребенок, стараясь сквозь слезы улыбнуться, смотрит на него с укоризной и мольбой, — с укоризной за то, что он, солдат, не добыл еще победы, которой так ждут ленинградцы...

Охрименко нащупывает рукой узелок под шинелью, молча слушает слабые всхлипывания мальчика. Хочет освободить полу от его цепких пальчиков, притрагивается к холодной костлявой ручонке. Жалость сжимает сердце солдата. Охрименко отворачивается спиной к мальчику, достает заветный узелок, развязывает, берет один кусочек сахару. Поворачивается к мальчику, протягивает руку к его лицу:

— Возьми, съешь!

Мальчик мгновенно обеими руками хватает белый, молнией сверкнувший в его глазах кусочек, запихивает в рот, с хрустом съедает.

Чтобы не прослезиться, Охрименко отворачивается от просящего взгляда мальчика. Молчит, стиснув зубы.

— Как звать тебя?