— Без тебя справимся.
— Я ведь здоровый, мне положено на посту стоять.
— Выполняй приказ. Ступай!
Охрименко взял передачу, подержал в руках, полез в свой карман, достал затертый кусочек сахару, положил на ладонь.
— Это от меня политруку будет. Сохранился на черный день.
— Иди-ка сюда, Охрименко, — сказал Николаев простуженным голосом, — Может, и мой пай пригодится. Возьми.
Он протянул руку, и на его черной ладони Охрименко увидел белый сахарный осколок.
Из темноты потянулись руки Кошелева, Смурова и еще чьи-то.
— Мы и так потерпим, не маленькие, — сказал пожилой солдат Смуров. — Смотри, не намочи дорогой, а то растает — сахар ведь.
Охрименко молча собрал с протянутых ладоней сахар, тщательно завернул в тряпку, сунул узелок под шинель, туго затянулся ремнем.
Буров смотрел на солдата колкими черными глазами. На его смертельно усталом лице не было ни гнева, ни улыбки, ни жалости. Оно казалось твердым как камень.
— Скажи политруку: Ленинград не сдадим. Никогда! — Буров энергично встряхнул головой, дернул подвязанную к шее раненую руку, сморщился от боли. — Иди!
Синие глаза Охрименко снова наполнились жалостью. Он повернулся и молча пошел в темноту...
Под ногами чавкала болотная грязь. Усталые ноги то спотыкались о кочки, то проваливались в жидкое месиво. До окраины города нужно было пройти более трех километров по топкому бездорожью. Стало совсем темно, не было видно никаких ориентиров, и только старые телеграфные столбы, едва различимые на фоне далекого пожара, помогали выдерживать направление.
Чем дальше от окопов уходил Охрименко, тем с бо́льшим волнением думал о стоящей на прямой наводке батарее, об оставшихся товарищах, об упрямом Бурове. Ему почему-то казалось, что фашисты могут узнать о его отсутствии, ринуться в атаку и на этот раз прорвать оборону. Очень даже просто может случиться такое, если он, Охрименко, отлучился с позиции и шагает в город.
«Если бы не политрук и не приказ командира, ни за что не пошел бы! — думал Охрименко. — Ладно, авось не полезет фашист, а человека спасу. Шутка ли, двенадцать кусков сахару и банка консервов! Такая сила подымет на ноги».
И Охрименко представил себе лицо политрука, обычно улыбчивое, иногда строгое. Ярко-ярко вспомнились последние бои, два дня беспрерывных атак фашистов, нехватка снарядов на батарее... В самый критический момент, когда противник обрушился шквальным огнем на весь участок нашей обороны и в атаке начал теснить стрелков, политрук поднял артиллеристов в контратаку, оттеснил немцев и с группой смельчаков ворвался во вражеские блиндажи. Стремительный, дерзкий налет ошеломил противника, привыкшего к стабильной линии обороны. Бросая имущество и оружие, немцы выскакивали из блиндажей, в панике убегали в тыл. В азарте боя политрук вскочил на бруствер, встал во весь рост и, размахнувшись, бросил гранату вдогонку убегающим гитлеровцам.
И в эту минуту притаившийся в траншее фашист дал очередь из автомата. Охрименко ударом приклада размозжил ему голову и бросился к политруку... На руках внес в блиндаж... В тот же вечер политрука переправили в госпиталь. Много прошло дней и ночей с тех пор...
Вспоминая об этом, Охрименко медленно продвигается вперед. Ему кажется, что он идет целую вечность. Наконец он чувствует под ногами твердый асфальт. Это шоссе. Через пять минут он вступит в город и пойдет по его улицам, утопающим в темноте. Вот уже справа и слева чернеют громады зданий, можно различить ограды, деревья, темные окна в домах. Кое-где, как тени, медленно плетутся редкие прохожие. Кругом тишина, ни единого звука. Только шаги Охрименко, словно тупые удары, отзываются в сердце. Тревожно ощущение близости огромного раненого города, притаившегося в ночной мгле. Горечь и ярость овладевают солдатской душой. Хочется броситься к измученным, изголодавшимся людям, утешить, заглянуть в глаза, сказать, чтобы держались до победного часа.
Верное чутье и память ведут Охрименко по улицам и переулкам к зданию госпиталя. Темные громады домов обступают солдата. Ни одного огонька в окне, ни одного живого звука. Жуткая тишина.