История жизни бедного человека из Токкенбурга

22
18
20
22
24
26
28
30

И все-таки не было у меня и в мыслях заполучить когда-нибудь эту девушку в жены. Я постарался совсем изгнать из памяти это происшествие, что мне и удалось. Такая уж моя давняя особенность — то, что сразу производит на меня впечатление, то скоро и забывается, вытесненное новыми предметами.

Но кто бы мог подумать! В один прекрасный вечер барка из Геризау принесла мне письмецо[308] от моей Кетхен, в котором она рассказывала мне нежными, полными любви и при этом совсем по-детски наивными словами о том, как ей живется после нашей разлуки и как ей хочется меня повидать и еще хоть разок поговорить со мною, а если это никак невозможно, то как было бы хорошо обмениваться письмами. Я целовал листок, перечитывая его сто раз, я носил письмо с собой в кармане, пока оно совсем не перепачкалось и не истерлось. И что же, я кинулся со всех ног в Геризау? Нет. Я сразу же написал ответное письмо? Тоже нет, ни словом не ответил. Короче говоря, — ни привета, ни ответа. Почему так? Как раз в то время — это я помню — не было у меня денег; припоминаю, что еще что-то помешало; настоящая же причина улетучилась из моей памяти. Словом, позабыл я свою милочку из Геризау, за что не однажды потом осыпал себя горькими упреками.

Только по прошествии двадцати лет я вдруг однажды глубоко и надолго задумался об этом событии, и желание узнать, жива ли еще милая девушка и что с нею сталось, так разгорелось во мне, что специально ради этого я отправился в Геризау (несмотря на то что до этого, случалось, проводил там целые дни, не вспомнив о ней ни разу), разузнал, где она живет, и мне сказали, что у нее уже десятеро ребятишек и что они с мужем содержат трактир.

Я поспешил туда. Мужа не оказалось дома. Попросившись на ночлег, я сел к столу и принялся разглядывать свою — нет, давно уже не мою — Кетхен. О небо! Бедняжка, как она подурнела! И все же нет-нет да и узнавал я давнишние черты ее девичьего личика. Я с трудом сдерживал слезы. К несчастью, ей достался муж грубый и к тому же плохой хозяин, позже он совсем разорился. Но уже и тогда жила она в большой бедности. Меня она не узнала.

Я стал выспрашивать ее, — откуда она родом, кто ее муж и т.п. А потом взял и спросил, не помнит ли она некоего У.Б., с которым виделась двадцать лет тому назад в «Лебеде» пару деньков подряд. Тут она вдруг устремила пристальный взор мне в лицо и — прильнула к моему плечу:

— Да! Он это, это он!

И крупные слезинки покатились по ее бледным щекам.

Оставив все дела, она подсела ко мне и принялась рассказывать о своем житье-бытье со всеми подробностями, а я ей — о своем, да так и проговорили мы с нею до самой темноты. А когда пришлось проститься на ночь, мы не смогли удержаться, чтобы не помянуть те счастливые наши часы парой поцелуев; но у меня и в мыслях не было ничего дурного. Потом я не раз останавливался в ее кабачке. Умерла она года через четыре после этого нашего нового свидания, — и сладко мне теперь пролить еще одну слезу на ее могилу, где покоится она с миром, как и все остальные добрые души. Но продолжим.

То, что во всей своей истории я слишком коротко и мимоходом пересказал важнейшие события своей жизни, — как я заполучил свою Дульсинею, построил дом, завел дело и проч., — произошло потому, наверное, что сия эпоха жизни моей принесла мне несравненно меньше радости, чем годы молодые, и посему исчезла из памяти гораздо скорее. Одно знаю твердо: обманувшись и в своем супружестве и найдя в нем вместо счастья уйму совсем новых неожиданных неприятностей, я опять ударился в составление фантастических планов, а все свои дела стал выполнять механически, через силу и подчас вовсе шиворот-навыворот, тогда как моя душа продолжала пребывать словно бы в ином мире, витать в облаках. Я воображал себя владельцем то золотых гор, то Робинзонова острова,[309] то еще какой-нибудь страны молочных рек и кисельных берегов и т.п. А поскольку именно в это самое время я начал налегать на чтение, пристрастившись сначала исключительно к мистическим материям, затем к истории, а там и к философии и в довершение всего напав на романы, — будь они неладны, — то все это, хотя и прекрасно согласовалось с моим выдуманным миром, еще сильнее сбивало меня с толку.[310]

Любого героя и искателя приключений из древних и новых времен я примерял на себя, жил целиком в его образе, придумывая для него всяческие происшествия, какие только мне заблагорассудится. Романы к тому же вызывали во мне недовольство моей собственной судьбой и всем родом моих занятий и пробуждали меня от моих мечтаний, что меня удручало еще сильнее. Впадая в подобное раздражительное настроение, ищу я бывало утеху в каком-нибудь веселом чтении. И чем оно смешнее, тем больше оно мне нравится, так что вскоре я сделался и вовсе вольнодумцем, угодив тем самым из одной крайности в другую.

В этом отношении я от души сочувствую подруге моей жизни. Ибо, пусть я и находил в ней мало соответствия моему вкусу, ее вкусу я соответствовал еще меньше. И все же ее привязанность ко мне была сильной, хотя и отнюдь не нежной. Поступки согласно ее разумению, послушание и любовь — все это она решительно требовала от меня с первых же дней, требует от меня и от сыновей до сих пор по-прежнему и не откажется от этого никогда, подобно тому как мавр[311] не способен изменить цвет своей кожи. И все-таки этот способ, как мне теперь известно по опыту, вовсе не годится для того, чтобы приучить человека к ярму.

Так и текли мои дни: наполовину в радостях, наполовину в печалях. Я все искал свое счастье вдалеке да в иных краях, а оно подчас дожидалось меня напрасно совсем рядом. И даже сейчас, когда я убедился, что нигде не найдешь его, кроме как в собственном сердце, я часто забываю об этом и все витаю в мире вымыслов или же выбираю в нашем действительном мире ложные, призрачные сокровища, порождающие одно отвращение и неприятности. Что же тут удивительного, что, ведя себя так, как описано выше, я все время сам себя загонял в угол, да еще в такое долговое болото, что порою меня отчаяние брало.

Правда, сейчас я отлично вижу, что в сих случаях беды мои были скорее воображаемыми, нежели действительными, и что разорение, казавшееся окончательным, никогда не бывало столь страшным, никогда не терял я более семисот, в самом худшем случае — более восьмисот флоринов. А ведь и до того и после видывал я, как люди, располагая многими тысячами, хладнокровно разыгрывали банкротство. К тому же мои заимодавцы относились к числу не самых жестоких, скорее — к добродушнейшим и снисходительнейшим, пусть даже тот или иной из них порою приступал ко мне с гневом.

Так же верно и то, что если бы я следовал правилам своей жены, то не оказался бы в сем лабиринте. Однако же будь обстоятельства иными и будь по-иному устроена моя половина или если бы она наставляла меня иначе, т.е. предоставив мне свободу действий, или сумела бы каким-нибудь более мягким способом обуздать мое своеволие и мои склонности, — зашло ли тогда бы дело столь далеко — вот еще один... вопрос! Раз и навсегда поступить под ее начало было для меня невозможно. Но имей я побольше свободы (ибо силой настаивать на своем авторитете я никак не мог), я сумел бы больше посвятить себя делам, тратил бы на свою профессию больше пыла и старания, а вернее — все способности тела и души. Но поскольку ругань и ссоры смертельно мне надоели, а добиваться своего хитрыми уловками был я не способен, да и время на это требовалось, которое, по мне, не стоило таких трудов, — то я на все это рукой махнул.

Уже тогда умственные занятия были для меня намного привлекательнее. — А поскольку моя Дульсинея все равно всюду совала свой нос, бранила меня сплошь за все и никогда и ничем невозможно было ей угодить, то я становился все мрачнее и думал себе: «А поди-ка ты совсем к..! У меня есть дело, которое я полагаю бесконечно более важным». В этом я был, впрочем, тысячу раз не прав, ибо не принимал во внимание то, что в конце концов вся тяжесть земных забот падет на мужа и за волосы ухватит его, а не его жену. «Вот если бы, — думалось мне нередко, — была бы у меня такая жена, как у моего приятеля Н.». Вообще-то, он, не говоря худого, был таким же недотепой, как и я, и натворил бы уже уйму глупостей, не удерживай его умница его Дорхен самым милейшим образом, — и делая это так хитроумно и так скрытно, что ему и невдомек было, что не сам он себе хозяин и во всех делах господин. О, как мастерски умеет она приноравливаться к его настроениям и утихомиривать его как в добрых, так и в дурных поступках (ибо в веселье он удержу не знает, а попав в беду, воет, как старая баба, или норовит все вокруг переломать), так что меня часто изумляет, как слабая женщина способна взять такую власть над мужем и, делая вид, что поступает всецело по его воле, держит его в полном повиновении.

Однако же такой характер — весьма редкая птичка на сей земле, и блажен тот муж, которому досталось такое сокровище, если только он знает ему цену. И друг мой Н. ценит свое сокровище превыше всего, хотя и сам толком не знает — за что. Все-то в нем она нахваливает, а если что ей не по вкусу, — она только скажет с нежной улыбкою:

— Вот и ладно, а по мне, так было бы еще лучше сделать так или вот этак. Миленький! Ну, ради меня, сделай это вот так.

И ни разу не замечал я с ее стороны ни едкого словца, ни злого взгляда, обращенных к муженьку, и не знаю никого, кто слышал бы и видел от нее такое. Признаться, эта перепелочка вызывала подчас у меня зависть, а разница между нею и подругой моей по ложу наводила часто на меня что-то вроде тоски, хотя в глубине души я никогда не был так уж недоволен своим жребием, твердо веря в то, что добрый мой Отец небесный и в этом деле — почему бы и нет? — сделал за меня наилучший выбор! Без всякого сомнения, именно такая половина и никакая иная могла положить предел моей склонности ко всякого рода нелепостям. Такой грубиян в юбке мог показать мне все, что заслуживает осмеяния и осуждения, в любом моем слишком поспешном движении души, — подобно тому как лакедемонские рабы демонстрировали сыновьям своих господ порочность пьянства[312] in natura,[313] — и таким способом он изгонял одного беса при помощи другого.

Нужна непробиваемая копилка, которая уравновешивала бы мою щедрость и расточительность — к вящей пользе моей и к ее посрамлению, как сказано о том в пословице: «На всякого скрягу свой мот». Нужен судья и критик, который следил бы за каждым моим шагом, ежедневно указывая мне на мои промахи. Это побуждало бы меня самого, тоже ежедневно, следить за своими поступками, исследовать сердце свое, подвергать испытанию свои намерения и склонности — что в них истинно, а что ложно или дурно. Нужен такой наставник, который обрисовал бы мне все мои слабости самой черной краскою, там, где я полагал их если не снежно-белыми, то уж никак не темнее серых. Нужен мне такой лекарь, который не просто обнажал бы передо мною все мои пороки, но и преувеличивал бы их, и даже те из них, что не очень страшны, выдавал бы за такие, которые наводят ужас; который без устали, с солдатской прямотой, совал бы мне зловонные, едкие лекарства с такой силою, что небу жарко бы стало. Благодаря всему этому дошло бы до меня, что есть только один врач, который поможет мне, и лишь к нему надлежит прибегнуть, броситься на колени и умолять: «Господи! Тебе одному ведомы все прегрешения мои; прости и исцели все мои скрытые от меня пороки!» Нужна мне, наконец, и такая богомолка, которая молиться бы молилась, но между молитвами могла бы, если потребуется, заниматься делами; она научила бы меня... молиться, отбив у меня вместе с тем тяготение к неумеренной набожности.

Однако хватит, дражайший потомок! Ты же видишь, что я отдаю жене своей полную справедливость и чту ее, как чтут опытного лекаря, на которого подчас и обижаются слегка, но в глубине души никогда не станут думать о нем плохо. Она и вправду отличнейшая, честнейшая женщина на всем белом свете, далеко превосходящая меня во многом; это — незаменимая, верная супруга, с которой всякий муж, — если только он согласится плясать под ее дудку, — превосходно уживется. Как уже говорилось, у нее множество хороших качеств, каких я лишен. Так, например, ей вовсе чужда чувственность, тогда как сия склонность заставила меня натворить немало глупостей. Она столь тверда в своих правилах или предубеждениях, если угодно, что никакой doktor juris,[314] никакой Лафатер, никакой Циммерман[315] не сумели бы сдвинуть ее с них ни на волос. Я же, наоборот, колеблюсь, как осиновый лист. Ее мнения, — если они достойны сего имени, — о Боге и мире и всех вещах в мире представляются ей всегда наилучшими и непоколебимыми. Ни лаской, ни строгостью, ни мытьем, ни катаньем невозможно внушить ей иные. Я же, наоборот, вечно сомневаюсь в том, что суждение мое справедливо. И еще — ее преданность и любовь ко мне способны меня устыдить. Мое земное и небесное благополучие точно так же близко ее сердцу, как и ее собственное; довелись, так она чего доброго потащит меня в рай за волосы, а то и погонит пинками — отчасти и прежде всего ради моего же блага, но также из удовольствия показать мне, чем я ей обязан, и иметь возможность командовать мною.