Маркел глянул мутно.
— Суд-то, Прасковья, суд-то осенью, говорят.
— Что ж? Видно, ждать придется.
— Ждать… А Ермачиха-то…
— Чего Ермачиха?.. Скажет что надо, немало ведь мы ей посулили.
Маркел горько свистнул.
— Не желает она суленого ждать. Давай, грит, сейчас. Подлая старушонка… Ныне раненько встретил ее — хмурится, да и на уме еще что-то держит.
Он тоскующе взглянул в нежно-золотое небо.
— Боюсь я… как бы надбавки не запросила… Скажет: «Мало, еще давай».
Прасковья дернула вожжами и беспокойно завозилась на месте.
— Как это еще? Чай, неплохо даем ей… Даем пудовик муки да коты, еще добрые вовсе.
— А ты вот поговори с ней, — уныло сказал Маркел, — такая яга…
— Поговорю-ю! — угрожающе протянула Прасковья, и коротенькие ее брови запрыгали.
Прасковья нетерпеливо подхлестывала лошадь и составляла в уме гневную речь, обращенную к Ермачихе.
— Вот… ужо уйму я тебя, яга жадная, уйму-у!
Но унимать Ермачиху не пришлось. Она будто наперед знала, зачем пришла к ней Прасковья. Встретила она корзунинскую сноху неприветливо, прислонясь спиной к давно не беленной печи, и даже присесть не пригласила:
— Неча, матушка моя, зубы мне заговаривать… Дура я была спервоначалу, что за этакую безделку согласилась грех на душу брать… Все бедность моя, сиротство… сын некудышный…
Прасковья, сдерживаясь, чтобы не закричать, сказала с укором:
— Ты за пряжей, что для людей прядешь, небось все ляжки себе отсидела, — а чего тебе дают? Много ль?
— А хоть сколь дают — не твое дело! Душой зато не кривлю! — отрезала Ермачиха.