Колонны сечевиков вливались на площадь. Шли четверками. С обеих сторон нажимали люди, бежали дети, путались в ногах собаки. Впереди шел гуцульский оркестр. Все в белых сорочках, в расшитых киптариках, с топориками за поясом, все повязаны через плечо малиновыми лентами. С длинными трембитами в руках они казались сидевшему на дереве мальчику необыкновенными героями из неведомых счастливых стран. И он, убаюканный голубизной неба, шумом толпы и этими невиданными людьми, мечтал о том удивительном крае, откуда они пришли.
За гуцульским оркестром шли спортивные отряды сечевиков. Каждый отряд был одет по-особенному, смотря по тому, из какой местности прибыли сечевики. Прошла колонна девушек в тяжелых сапогах и белых, вышитых на одинаковый манер сорочках, обтянутых в поясе красными запасками. Гладко причесанные их головы поблескивали на солнце. А груди — в монистах, сверкающие бусинами, крестиками, привязанными на розовых ленточках, — пробуждали в Леньке незнакомую истому, от которой ему становилось стыдно.
Все отряды выстроились, окружили площадь там, где была трибуна, которую Ленько назвал крыльцом. На ней стояли паны. Когда сечевики собрались в круг, паны начали говорить речи. Из всех слов, что долетали, Ленько только и мог разобрать: «Украина! Украина!»
И потому, что все вокруг было так расцвечено, играла музыка и пели сечевики, с этого момента Украина для него приобрела особенное значение.
Хотелось разобрать, что говорили, но слова не долетали. Когда паны наговорились, сечевики двинулись на середину площади и стали маршировать. Размахивая топориками и лентами, они выделывали разные коленца, и от этого у Ленька язык застрял между зубами и подрагивал в такт с топориками.
Под вечер, когда солнце стало садиться за каменные дома, оно показалось вдруг Леньку караваем и даже запахло свежим хлебом, а когда совсем зашло, так захотелось есть, что от голода мальчик почувствовал себя тоненькой кишкой, повисшей на дереве. Он устал от песен, духоты, движения и гомона толпы, губы запеклись, а голова теперь была пустая, как котел. Ленько больше ничего не видел, не слышал, а одного хотел — домой. И надо это поскорее сделать, пока не стемнело. Наверняка из города будут возвращаться возы, можно будет прицепиться к какому-нибудь и доехать.
Когда уже слезал с дерева, высокий пан, стоявший на трибуне, что-то объявил, после чего сечевики перестали маршировать, а люди заволновались. Но Ленько уже не интересовало, что такое могло статься, — слишком чувствовал он свои кишки: они, наверно, все послипались и не давали покоя. Хотелось одного — поскорее быть в своей хате.
Уже совсем стемнело, когда, заполучив несколько пылких поцелуев ремня, Ленько сидел в углу возле двери и вместе со слезами глотал рисовую похлебку.
— Я тебе покажу Львов, праздники и марши. Я тебе покажу, как бегать. А я все работай на вас!
Эту ременную припарку устроила ему Текля, она всегда была тихой, но если гневалась, то гневалась всерьез.
В хату вошел отец. Текля, садясь к машинке, пожаловалась:
— Тату, Ленько только сейчас вернулся из Львова. Такой большой уже стал, а ничего не делает.
Но Ленько, перебивая Теклю, начал:
— А там так ладно пели, играли и говорили про Украину.
На Украину Ленько нажимал больше всего, знал, что отец любит слушать об этом, и надеялся, что таким способом можно будет избежать наказания. И верно, отец ничего ему не сделал, только хмурый, как никогда, подошел к лавке, сел и сказал:
— Вот, дети, война будет! Не ссорьтесь и не деритесь больше.
И в ту минуту, как он это говорил, в хату вбежала соседка Маргоха и сказала, захлебываясь:
— Езус-Мария! То ж Фердинанда убили. Весь город в черном трауре, а наш светлейший цисарь еще в чернейшем.
Текля выпустила из рук ножницы и выбежала из хаты, а за нею, не доев похлебки, выбежал и Ленько.
Между кучками людей из уст в уста перелетало: и сколько пуль прошло через Фердинанда, и какое последнее слово было на его губах, и как император с горя заперся один в хате, а министры стоят под дверью и не знают, как добраться до него, чтобы не повесился. Слова летали, вырывая местечко из будничной жизни, и Ленько ходил, переполненный каким-то особенным настроением. Его поразил образ человека, убившего Фердинанда.