– Спит ксендз-пробощ?
– Входи, входи, где там спать! Где бы я там спал!
Стжепа, огромный, сухой малый, лысенький как колено, но зато с усами как вьеха, прибежал прямо к пробощу, обнимая его колени. От большой поспешности и усталости дышит ему в грудь, а голос в устах изменяет.
– Папа, наши идут! – отозвался огромный. – А мы спим, а если завтра придут и буханки хлеба не найдётся? Гм?
– Цыц! Цыц! Поможем этому.
– А! Отец, как бы стыдно не было! – воскликнул Стжепа.
Бурмистр, пойманный на деле, снова немного испугался и принял официальную мину, но у него это быстро прошло.
– Пан бурмистр, – сказал Стжепа, – вам, как человеку служебному, не подобает этим заниматься, но только позвольте мне, я лечу и всё, как следует, приготовлю. Пекари пусть в течении всей ночи готовят хлеб и булки, пойду и к мясникам, чтобы мясо было.
Бурмистр был очень рад, что его освободили от слишком явного выступления; обещал, однако, со своей стороны всякую помощь и участие. Стжепа ходил почти как безумный, обнимал пробоща, целовал бурмистра и настаивал на том, чтобы местечко стыда себе не сделало.
Назавтра чуть свет, когда обоз двинулся с раскрытой хоругвью, с Бердишем во главе, который себе в тот день прицепил к шапочке белое перо, прежде чем приблизились к дамбе, которая вела на главную улицу, уже всё население высыпало на их приветствие. Рынок был полон, улица заставлена, в окнах голов немерено, на крыше прицепились мальчики, как грибы. Отряд был ещё на другой стороне дамбы, когда все начали бить в костёльные колокола, словно на Воскресенье Христово. Пробощ в облачении, с крестом в руке, шёл на встречу, а за ним мальчик со святой водой, братство с хоругвями, мещане, кахал, раввин и евреи. У самых ворот местечка заступил им дорогу пробощ с благословением, спешился Бердиш, принесли и раненого Кароля, и старичок, плача, кропил их святой водой и крестил святым крестом. Подошли потом мещане, пришли евреи, обнимая и целуя эту красивую, энергичную молодёжь, которая так охотно шла на русскую бойню.
Это была красивая и торжественная минута, когда вместе с этой толпой, выкрикивающей: «Пусть живёт Польша», пошли в костёл благодарить Господа Бога, что хоть на мгновение позволил старой польской хоругви развеется на ветру. И заиграли органы, и торжественно со слезами пели Te Deum этой великой победе, а потом «Боже что-то Польшу…» Весь люд на кладбищах и костёлах вторил этой песне, которая осталась самым заметным выражением сегодняшней войны за независимость.
Есть значение в том, какими песнями характеризуются эпохи; мазурка Донбровского, полонез Костюшки, Третье Мая, мазурка Хлопицкого, наконец над этими всеми песенками во сто крат более торжественный великий гимн, напев, полный величия, и песнь мученичества «Боже что-то Польшу…» и «С дымом пожаров». Великие были и там усилия и жертвы, но при сегодняшних выглядели как мазурки при костёльной песне. Эпоха, общество, борьба приняли эпические размеры; никто не отрицает, что разница, которую мы указываем, не случайная, но полная значения.
По выходу из костёла отряд, принимаемый мещанами и гостеприимно разделённый между ними, пошёл подкрепиться и немного отдохнуть. Расставили, однако, охрану по кругу, чтобы русские неожиданно их тут не захватили. Наиболее горячие побежали сдирать чёрных московских орлов и разбивать их, где находили; забрали казну и какой-то маленький складик, в котором было немного обуви и солдатских плащей. День для молодёжи прошёл весело, но в «Отеле Варшавском», когда доктор Хенш с местным лекарем осматривали рану командира, видны были мрачные лица. Воспалённая несколькодневным походом рана, полная мелких обломков кости, приняла довольно беспокоящий характер; Глинский, однако же, стоически выносил страдания и, не желая, чтобы его и другие с ним разделили, старался улыбаться и делал вид, что у него больше силы, чем было в действительности. Пришли его тут навестить и ксендз-пробощ и старый Стжепа; советовались, где бы его безопасно укрыть, но тут, в местечке, выставленном для прохода войск и квартир, не было ни одного дома, в котором за безопасность раненого можно было ручаться. Поэтому единогласно все советовали перевести его в деревню, расположенную в стороне, неподалёку от тракта. Пробощ предложил своего коня и кочебрык, который, по его мнению, носил, как карета, но на самом деле качал хуже простой повозки. Войтек решил проводить Кароля, не чтобы также свою рану нежить в деревне, но с заботой о человеке, к которому привязался; он знал, кроме того, околицы, и даже пана деревни, шляхтича, который, хотел имел немецкую фамилию, но был лучшем на деревне поляком, чем многие. Двое его сыновей уже были в лесу, старший с дочками сидел на деревне, думая, как бы чем-нибудь стране могли пригодиться. Доктор Хенш также ехал с Глинским, чувствуя, что жизнь его была дорога, а рана слишком тяжёлая, чтобы её можно было сдать любому цирюльнику. Волочась нога за ногой по плохой дороге на славной той повозке ксендза-пробоща, о которой Войтек сказал, что чуть в ней зубы себе не повыбивал, толкаясь один от другого, приблизились к той уединённый деревне хорошо под вечер. Тут было тихо и спокойно после того шумного города; несколько собак залаяло во дворе, журавль скрипел у колодца, а с фольварка долетала, напеваемая челядью, та песнь, так уже сегодня распространённая: «Боже что-то Польшу…»
Когда бричка остановилась перед крыльцом, Хенш пошёл предупредить хозяина о хлопотах, которые ему привёз. Через одно мгновение, словно от прикосновения волшебной палочки, всё пробудилось, и пан, и пани, и две их дочки, и слуги с лампой вышли на крыльцо, на руках внесли раненого, а так как нужно было предвидеть какое-нибудь возможное посещение русских, поместили его сразу в тыльную часть дома, в одном из покоев для девушек, где было тише и казалось наиболее безопасным. Это славное вековое польское гостеприимство, сегодня во всём мире нет страны, чтобы в этом отношении могла сравниться с нашей: хвалят английскую свободу сельской жизни и удобства, какие гости чувствуют в могущественных замках; но, чтобы быть принятым в Англии, нужно быть известным, а гостеприимство есть там уделом богатых, когда у нас самая бедная усадебка отворяется для незнакомого человека, и в нём каждый является, как бы сыном, как бы братом. Старый пан Вернер, его жена, дочки, всё это тут же занялось больным. Отцу и матери собственные сыновья пришли на ум и в их глазах стояли слёзы, потому что Глинский возрастом и лицом их напоминал. Вскоре весь дом был на приказах Хенша, с таким сердечным чувством, как если бы был обязан ещё благодарить за бремя, которое ему принесли. Сразу обдумали всякие средства на случай каких-нибудь розысков и наезда русских. Кароль должен был сойти за какого-то племянника самой хозяйки, больного горячкой. Хенш весь вечер провёл у его ложа, внимательно следя за результатами усталости, перевязки, путешествия, и наконец, за самой раной, которая его очень беспокоила. Одна из девушек бдила для услуг в соседнем покое; Кароль чувствовал себя как в родительском доме.
Тем временем после отдыха в местечке, в котором задерживаться долго осторожность не позволяла, отряд под вечер двинулся в соседние леса, не желая дольшим пребыванием подвергать жителей последствиям борьбы. Высланные на разведку донесли, что русские, соединившись и немного отдохнув, не спеша двинулись следом за повстанцами. Попрощавшись с честными мещанами, Бердиш захватил командование и вышел с противоположной стороны, разрушая за собой мосты и портя дамбы. В местечке ночью ещё ждали русских, не без страха, потому что их появление, везде и всегда дикое и варварское, оставляло после себя следы. Также догадывались, что услужливые шпионы донесут о радостном приёме и что за него, наверное, придётся расплачиваться. Стжепа, который больше крутился и имел неприятеля в каком-то отставном солдате, исчез без следа; бурмистр ходил бледный и беспокойный, ксендз молился, но не падал духом.
Утром, не зная ещё, не было ли в местечке засады, влетело около двадцати казаков, галопом пробегая пустые улицы. По дороге, для внушения горожанам уважение к законной власти, раздали несколько десятков кнутов среди проходящих безоружных, женщин и детей; напившись водки, которую приказали себе подать и за которую, естественно, не заплатили, вернулись назад к отряду, медленно передвигающемуся дамбой к местечку, за ними вышло несколько из городской толпы особенных неприятелей Стжепы, бурмистра и пробоща, спеша рассказать о вчерашнем приёме. Майору было это очень на руку, что под видом мести над плохо думающими, мог в местечке погулять. Солдатство напало на него, как на жертву, бросаясь на жителей. Пробощ как раз подошёл для святой мессы к большому алтарю, когда майор дал солдатам команду привести его, вбежали в костёл. Святость места не остановила пьяных, бросились к алтарю, а когда старичок, занятый молитвой, их крики слышать не хотел, силой схватили, как стоял, в облачении и одежде для мессы, и, стегая его нагайками, потащили его через улицу в Варшавский отель, в котором была главная квартира господина майора. Население, которое очень любило пробоща, бежало, испуганное, за чередой этих убийц, но казаки его разгоняли, безжалостно колотя саблями плашмя; ксендз на протяжении всей дороги шёл с опущенной головой, потихоньку молился, а на лице его не было видно ни избыточного страха, ни даже удивления, потому что вчера приготовился к подобному обороту. Майор был старый пьяница, жадный до денег, солдат – без сердца и образования. Стоя с трубкой во рту на пороге корчмы, смотрел он на эту сцену, смеясь, будучи уверенным, что из испуганного старца вытянет, что захочет. Когда ксендз приблизился, он и капитан начали громко издеваться и упрекать.
– А что, батюшка, нет ваших полячек, что их вчера так весело принимали, чтобы вас из моих рук вырвали? Вы попали в русские лапы! Гм! Будет беда!
Ксендз молчал, казалось, его вовсе не интересует то, что вокруг него делалось.
– Ну слушай, старик, ты сегодня и говорить не умеешь?
– Когда капеллана отрывают от алтаря люди без Бога и веры, что же им говорить? – сказал старый пробощ.