Женщина говорила и говорила, а сама смотрела на Федора и на племянницу. Страх и жалость придавали ей силы, и Полина даже сама не понимала, откуда берутся слова, почему ей удается так долго говорить, говорить так убедительно. А Коган подходил все ближе и ближе. Он видел сомнения в глазах диверсанта, как дрогнул в его руке пистолет. Дрогнул, но не опустился совсем. Значит, может выстрелить, но пока у него есть надежда, он стрелять не будет. Очень хочется ему надеяться на чудо, поверить в него. А вдруг! Еще бы три метра пройти, всего три метра, чтобы вплотную. Чтобы выполнить то, что они недавно отрепетировали в доме.
Еще шаг вперед, еще шаг. Коган шаркал ногами, опираясь одной рукой на клюку и держа в другой пучок сухой травы. Он отказался от мысли шептать какие-то заклинания и даже изображать старческий кашель. Все что угодно могло насторожить диверсанта, напугать его, заставить запаниковать и выстрелить. А ведь его фактически прижали в угол. А хищный зверь опаснее всего именно в таком положении.
Полина снова подняла таз с горячей водой и заговорила, что сейчас она промоет рану и перевяжет раненого, что кровь остановят травяным настоем. Коган был благодарен этой мужественной женщине, которая подошла к врагу вперед него, фактически на какой-то миг закрыла Когана от Фрида. И этого момента ему хватило! Коган нанес один-единственный удар клюкой по запястью руки, державшей пистолет. Ослабевший от раны диверсант не успел ничего сделать, когда «старуха» одним прыжком оказалась на нем, повалив на спину и прижимая правую руку к земле. Почти сразу в сарай как ураган влетел Буторин. Девушка завизжала, Полина бросилась к ней и закрыла своим телом племянницу, прижала ее к себе, закрывая лицо, чтобы та не видела происходящее. Федор приподнимался на руках и все пытался дотянуться скрюченными пальцами до врага, но все уже было кончено.
Федора отвели в дом и обработали рану на голове, уложили в кровать. Полина и ее племянница уже суетились, накрывая на стол, чтобы накормить своих освободителей. Коган, сняв платок, перевязывал раненого диверсанта. Буторин сидел рядом, покусывая травинку. Они ошиблись! Точнее, иного выхода у них не было, как взять живым командира группы диверсантов, пытавшихся взорвать артиллерийские склады. И они его взяли. Но это был не Вальтер Фрид, не Василий Федорчук, служивший немцам под этим именем. Это был его помощник, которого Фрид оставил вместо себя командовать операцией.
– Где сейчас Вальтер Фрид, где он может находиться? – спросил Буторин.
– Я не знаю, – слабым голосом ответил диверсант. – Он вернулся после какой-то операции, приказал мне выполнять приказ, а сам срочно куда-то уехал. Он не сказал ничего больше. Куда, зачем, почему. Просто уехал.
– Когда он обещал вернуться?
– Он не сказал.
– Твою мать! – взорвался Коган и едва не врезал диверсанту по морде. – Жилы из тебя тянуть? Ты толком скажи, куда он мог поехать! Нас интересует твое мнение. Что ты думаешь об этом?
– Может быть, отправился с другой группой выполнить какую-то задачу, – ответил побледневший диверсант. – Может быть, еще один склад. Не знаю подробностей. Мы с той группой не контактировали. У каждого своя задача. Я просто знал от Фрида, что готовится нападение на два склада. Старые довоенные склады. Там подземное хранилище ГСМ для автомашин и танков.
Глава 7
Мы с Сосновским остановились, вглядываясь в человека, который сидел на соломе. В сарае было темно, и мы не могли разглядеть лица мужчины. И тут Сосновский присел на корточки и тихо сказал по-русски:
– Вот это сюрприз! Алексей Адамович Пашкевич? Вы-то как здесь оказались, товарищ музыкант Минской филармонии?
Теперь я тоже узнал того самого музыканта, которого мы встретили в госпитальном дворе и которого мы с его ценными скрипками привезли в штаб полка Кожевникова. Расспрашивать, видимо, было бесполезно. Что мог рассказать музыкант, сугубо гражданский человек? Видимо, полк попал в переделку и Пашкевич оказался у немцев. Я тоже присел возле музыканта. Было видно даже в темноте, что Пашкевич улыбается.
– Чего вы улыбаетесь? – спросил я недовольно. – Как вы сюда угодили?
– Я улыбаюсь, потому что я вас узнал. А вместе все как-то не так страшно. Случился бой, все горело и громыхало. Всем было не до меня, и это понятно. А потом что-то взорвалось. А когда я пришел в себя, меня вытащили из-под завала немцы. И скрипки отобрали. Меня допрашивал какой-то немец, он по-русски немного говорил. Наверное, я зря признался, что скрипки ценные, хотя он и так об этом догадался.
– Вот что, Алексей Адамович, – я сел рядом с музыкантом, отправив Сосновского к двери, чтобы прислушивался, не идет ли кто. – Вы ни в коем случае не должны признаваться и показывать, что мы с вами знакомы. Понимаете? Мы для всех немцы, мы два немецких офицера, которые были засланы немецким командованием в советский тыл. Если нам удастся вырваться отсюда, то мы вытащим и вас. Если вы признаете в нас русских, тем более офицеров НКВД, мы погибли. И мы, и вы.
– Да, я все понял! – так же шепотом ответил музыкант. – Я буду молчать про вас. Я вас не знаю. А вы думаете, что мы можем сбежать? А как же скрипки? Я не могу их бросить! Это ведь национальное достояние!
– Черт возьми, – вырвалось у меня, – да не бросим мы ваши скрипки! Вы лучше расскажите, где вас допрашивали. И постарайтесь описать человека, который вас допрашивал.
Сосновский подошел к нам и сел рядом, слушая рассказ Пашкевича. Тот стал описывать молодого немецкого офицера, который с ним разговаривал, который расспрашивал про скрипки.