Но легкий, беспечный тон, каким были сказаны эти слова, подействовал на Цейония хуже, чем если бы она решительно заявила о своем намерении стать на сторону противника: в этом случае можно было бы угрожать, – пожалуй, даже наложить запрет. Но приказывать такому воздушному и неуловимому существу было бы смешно.
– Я не советую вам ехать в Междуречье, моя Акте, – сказал он наконец довольно холодно. – Уже самый факт, что вы посетите самозванца, будет истолкован нашими противниками как доказательство вашей веры в то, что Нерон, быть может, жив; скажут, что вы считаете этого человека Нероном. Не будет ли нелояльным по отношению к императору Титу, если вы дадите повод к такому предположению? Ведь никто не знает лучше вас, что Нерон умер.
Против воли он напряженно выпрямился, этот сухой, пожилой офицер, и Акте поняла, почему его прозвали Дергунчиком. Она встала, оперлась о тахту в восточном вкусе, на которой только что сидела. Но когда неподвижно сидевший Цейоний хотел подняться – было неприлично сидеть в присутствии дамы, – она легко и энергично нажала на его плечо, заставив его снова опуститься в кресло, посмотрела маленькому, измятому человечку в лицо, на котором все сильнее выступали чахоточные пятна, и сказала, улыбаясь:
– Вы забываете, мой Цейоний, что я любопытна. Если пять миллионов людей думают, что этот человек – Нерон, неужели подруга Нерона не имеет права взглянуть на него?
– Нет, – проскрипел Цейоний. – Не думаю, – прибавил он вежливее, – перед богами, перед императором, перед сенатом и римским народом она, я считаю, не имеет этого права.
Он сидел прямо, поглаживая пальцами одной руки ладонь другой.
Акте опустилась на тахту и подобрала ноги, не усаживаясь, – она не любила сидеть, – а скорее полулежа.
– Императора и сената я никогда не боялась. Народ вряд ли имеет что-нибудь против того, чтобы я взглянула на так называемого Нерона, – пожалуй, даже желает этого, а боги уж наверняка ничего не имеют против. Остается, значит, в крайнем случае спросить: как посмотрит на такое посещение губернатор Цейоний? И что вы, в самом деле, предпримете, мой Цейоний, если я решусь на это?
– Я и сам еще точно не знаю, – деревянным голосом сказал губернатор. – Возможно, что я этому воспрепятствую.
– Силой? – с любопытством спросила Акте, широко улыбаясь.
– Если бы я решил помешать вам, то, в случае надобности, действовал бы даже силой.
Акте расхохоталась от всей души (этот ее смех был знаком всему Риму).
– Вы – храбрый человек, – сказала она. – Но разрешите мне продолжить этот разговор в другой раз. Сейчас я должна на два часа прилечь. Императрица Поппея брала с собой, отправляясь в путь, целое стадо ослиц, чтобы по ночам мыть лицо их молоком. С меня довольно двух часов послеобеденного сна. Но уж это непременно. Как-никак, а мне уже тридцать два. Итак, до скорого свидания, Цейоний.
Вечером того же дня губернатор нанес ей ответный визит. Молодая, уверенная в себе, сидела она против изнуренного, подавленного человека. Если бы он петушился, как утром, она бы просто посмеялась над ним. Но очарование, исходившее от Акте, коснулось даже его, он понемногу постигал ее сущность. Он решил до конца довериться этой женщине и, вместо того чтобы донимать ее и понапрасну угрожать ей применением силы, откровенно поведать ей угнетающую его тяжелую заботу.
Осторожно, чтобы не задеть ее и не оскорбить память усопшего императора, он разъяснил ей, что политика Нерона была великолепна, но неразумна. Стремиться включить запутанный, капризный Восток в стройную, размеренную систему империи было утопией. Рим не мог взять от Востока и переварить больше того, что уже проглотил. Пусть даже политика Флавиев на Востоке неправильна, – есть ли в настоящий момент хоть малейшие шансы претворить в жизнь идеи Нерона? Если политика энергичной экспансии на Восток провалилась уже при первой попытке, тогда, когда ее направляли из центра империи и подчиняли ей весь государственный аппарат, можно ли довести ее до конца теперь, действуя отсюда, с периферии, и располагая лишь ничтожной долей прежних средств? Нет, это было бы безнадежно даже в том случае, если бы за этим проектом стоял не жалкий раб, а подлинно великий человек. Из этого могли бы родиться лишь неисчислимые бедствия.
– Я взываю к вашему разуму, моя Акте, – сказал губернатор с непривычной живостью, – к вашему всем известному здравому смыслу. На опьянении можно строить ослепительную политику, но лишь на короткое время. Нерон, без сомнения, был более блестящим, если хотите, более крупным человеком, чем грубый и расчетливый старик Веспасиан. Но Нерон оставил сорок миллиардов долгу, а у Веспасиана оказалось семнадцать миллиардов накоплений. Теперь, когда, после долгих и тяжелых усилий, Восток удалось до некоторой степени успокоить, попытка вернуться сызнова к политике Нерона может повредить противникам Нерона разве что на несколько месяцев, так как в итоге тот, кто проводит в наши дни нероновскую политику, неизбежно проиграет. – И угрюмо, погрузившись в себя, он признался: – Я сам в одном ничтожном деле поддался личной страсти, вместо того чтобы уступить разуму, и боюсь, что это маленькое отклонение от прямой линии – одна из причин бессмысленной месопотамской затеи. Позвольте мне предостеречь вас, Акте, и позвольте надеяться, что вы исполните мою просьбу. Наша эпоха склонна к опьянению. В опьянении большой соблазн. Но одно из двух: либо привести к гибели римскую цивилизацию, либо вернуться к разуму окончательно и всем, а опьянению отвести уголок в частной жизни и в искусстве. В политике ему места нет.
Акте слушала безмолвно и серьезно. Может быть, человек этот и прав. Но ей-то какое дело? Разве она собирается заниматься политикой? Она попросту хочет видеть этого удивительного Нерона, увидев его, она решит, что делать. Разве она не имеет права на личную жизнь? Политика, здравый смысл – отлично, превосходно. Но если время от времени не позволить себе минуты опьянения, то весь этот здравый смысл гроша ломаного не стоит. Когда под конец задаешься вопросом, что же, в конце концов, было стоящего в твоей жизни, то оказывается, что именно немногие часы опьянения. Но нет смысла втолковывать такую истину этому нищему, обиженному судьбой человеку, – он никогда ее не поймет.
Она любила Нерона. Нерон потерпел крах. Многие говорят, что содеянное им, вся его жизнь – безумие, и мнение этих благоразумных жестоко подтверждено событиями. Но разве не это самое безумие, не романтика императорского могущества, богоподобия, власти – разве не они создавали ореол, привлекавший к нему сердца? Разум можно уважать, но любить можно лишь другое – вот это сияние, «опьянение», как выразился жалкий Цейоний. Ради этот опьянения они и любила Нерона. Ради этого опьянения она и сейчас еще любит его. Правильна или ошибочна его политика, вся его жизнь, он был, без сомнения, великий человек, достойный любви. Все в нем было достойно любви – его богоподобие, тщеславие, жестокость, блеск, улыбка, его капризные, чувственные губы, его серые глаза, то слегка скучающие, то бурно-восторженные, его гладкая белая кожа. Как она любила его за нетерпеливую жадность, которая заставляла его внезапно прерывать пир или заседание сената, потому что ему внезапно, сейчас, сию же минуту хотелось ее. А неумеренность его планов, их размах, дерзкое презрение к трудностям, неразумность его проектов – как она любила его за все это!
Акте не была ханжой и после смерти Нерона не разыгрывала из себя весталки. Среди мужчин, принадлежавших к кругу ее близких друзей, был один поэт по имени Италик. Он писал стихи, жесткие, чистые, величественные, точно высеченные из мрамора. Его любовь к Акте была ровнее, постояннее, разумнее, чем любовь Нерона. У него было много похвальных качеств – ум, образование, поэтический талант, даже юмор. С ним было хорошо за столом и в постели, и она не без удовольствия сознавала, что этот опытный, обычно такой спокойный человек, один из первых поэтов эпохи, а быть может, и первый, любил ее до беспамятства. Вероятно, многим непонятно было, почему она не отвечала на эту любовь более горячо. А это было так просто: живой поэт не мог победить мертвого Нерона. Когда она думала о глазах Нерона, о том, как они заволакивались дымкой гнева или желания, о том, как жестоко ее стискивали его белые руки, о голосе, который от металлических раскатов опускался до детски нежного шепота; когда она приходила в его мавзолей и старалась вызвать перед глазами образ Нерона, хотя Нерон уже тринадцать лет назад стал прахом, тогда всякий другой рядом с ним становился ничтожной тенью. И теперь, хотя она чувствовала почти сострадание к бедняге Цейонию, этому убогому адвокату разума, ее вдруг властно захватило воспоминание о покойном – именно после протеста Цейония против опьянения. Желание видеть человека, которого столь многие принимали за Нерона, вырастало в неодолимое искушение, оно было гораздо сильнее, чем простое любопытство. Если в нем будет хоть что-нибудь от Нерона, хотя бы частица той неописуемой смеси величия, безумия, императорского блеска и мальчишества, – как она будет счастлива!
– Может быть, это Нерон, – сказала она. Она говорила как бы про себя, мечтательно, с той чуть заметной, самодовольной, непонятной улыбкой, с которой она некогда обрекала на смерть борца или гладиатора, взиравшего на нее с мольбой о пощаде.