– Как это? – Я утираю нос рукавом.
– Есть теория, согласно которой можно просчитать весь ход мировой истории. Представь только, если бы можно было вернуться ровно в самый момент рождения Вселенной. И там снять показатели каждого атома, каждого электрона и рассчитать все воздействующие на них силы. А дальше – предсказать все их движения, как они будут пересекаться и отталкиваться друг от друга, – убаюкивает его голос, – пока не образуют звёзды, планеты, разумную жизнь и всё её взаимодействие. Предугадать каждое сочетание генов и каждый электрический импульс в мозге.
– А что, получается, так можно будет предсказать будущее? Математически? – восхищаюсь я.
– Возможно, – улыбается доктор. – Конечно, это только теория. У нас ещё нет таких вычислительных мощностей. Но, прожив достаточно долго, ты, быть может, дойдёшь и до математического предсказания будущего. И ничто больше не будет для тебя в новинку. Быть может, это и есть твоя невозможная цель. Путь, как у меня – поиск бессмертия… Ну так что тебе привезти из города? – возвращает он меня в реальность, словно тумблер переключили, и все упрощённые субатомные рисунки, где протоны красные, а нейтроны – синие, вдруг исчезают у меня из головы.
– А можно… можно мне новый матрас? – робко спрашиваю я. – И книги! Можно книги? Очень хочется почитать офтальмологию!
Пока доктор в отъезде, я изучаю дом, где мне предстоит провести ещё, быть может, десятки лет. Дряхлый и гадкий от крыши до веранды. Косой от самого каркаса, как деформированные и размягчённые остеомиелитом кости, дом – пациент хосписа. Ну ничего, не только мне придётся страдать от перемен, но и этому зданию тоже, злорадно думаю я. Теперь я зажигаюсь идеей его «вылечить», чтобы никогда больше не страдать от хаоса и антисанитарии.
Но пока мне не нравится здесь всё: как скрипят под каждым шагом полы, какой затхлый, тошнотворный запах стоит всюду, какие на ощупь стены, как всё полнится мошками, как пахнет высушенной травой, сыростью и гнилым деревом. Я принимаюсь убираться на втором этаже, начиная с понравившейся мне комнаты и воображая, как её обустрою: здесь будут полки с книгами, совсем как у доктора в библиотеке, стены мы зашьём панелями, полы покроем линолеумом, а вот тут будет моя койка.
Засыпая этим вечером, я накрываюсь с головой, крепко зажмуриваю глаза и представляю, что лежу в своей палате, меня окружают стены больничного крыла, падают на пол кружевные тени виноградных листьев, опутывающих решётку форточки. Моё одеяло ещё пахнет домом: выстиранная шерсть, горькие медикаменты и хлор, с которым Николай и Мария мыли полы.
Ремонт кажется бесконечным и тянется до самого лета.
Началось всё с трубопровода, ради которого перекопали весь сад. Визжали труборезы, гудели насосы, и из-за вечного шума на учёбе было совершенно невозможно сосредоточиться. Чтобы подтянуть мои знания по некоторым предметам, доктор привёз мне из города много пособий, и это хоть сколько-нибудь структурировало мои дни в творящемся кругом безумии. Затем сени чуть ли не с фундамента перелопатили, чтобы поставить санитарный узел. Весьма кстати, потому что не тронутые сыростью дрова кончались, и так скоро мы бы остались без горячей воды. За сенями пришла очередь менять пол на всём первом этаже, поскольку ни о какой операционной и речи быть не могло, пока трухлявые деревяшки проваливались всего-то от ходьбы, чего уж говорить о тяжеленном оборудовании. Смешно было, когда пол бетоном заливали, и, пока он застывал, мы с доктором гуляли по доскам из комнаты в комнату, как по маленьким пружинящим мостикам. Стёкла, кстати, по всему первому этажу теперь матовые. Совсем как в прежнем особняке.
Всю весну дом полнится незнакомыми людьми: ремонтники, сантехники, строители, электрики целыми бригадами снуют по нему, так что мне приходится ежедневно мазаться гримом, чтобы их «не смущать» и не вызывать лишних вопросов, если вдруг придётся пересечься. Ещё и та соседка повадилась ходить – Катерина Павловна, седая, полная и смуглая от работы в огороде дама в неизменной телогрейке и с надушенным платком на шее. Поначалу она осторожничала с доктором из-за того, что он представился патологоанатомом, а она имела целый ворох предубеждений и суеверий. Но вскоре поняла, что он мало отвечает её представлениям об этой «мрачной» (почему мрачной?) профессии. Про меня доктор объяснил, что взял надо мной опекунство после гибели прочих «наших родственников» при страшном пожаре. Мне, как единственному выжившему в том бедствии существу, пришлось пересаживать большие пласты кожи, и из-за того-то у меня столько шрамов.
Соседка мне очень сочувствует и всё норовит как-то меня приголубить или свести со своими внуками, полагая, что я так дичусь общества от робости и стыда за шрамы, а вовсе не от собственной неохоты. Даже, видимо, пытаясь меня утешить, называет не иначе как «симпатяжкой». Иногда я вижу её внуков в окно моей комнаты: мальчик и девочка постарше визжат, называют друг друга странными именами, наряжаются, дерутся палками и стреляются из пластиковых пистолетиков. Ну о чём с ними можно говорить?
Доктор с Катериной Павловной теперь часто завтракают вместе. Он вынес в беседку стол, и они там часами чаёвничают, глядя на работу водопроводчиков и болтая о том о сём, как заправские старички. На этих трапезах соседка открыла для себя, что у доктора невероятно обширные познания в медицине, лучше даже, чем у его «отца», и стала жаловаться на болячки, получая в ответ чудесные советы по их устранению. Ещё больше Катерину Павловну удивила его осведомлённость в истории. Она-то, конечно, не знает, что доктор большую часть тех событий застал лично, поэтому хвалит его, будто он какой-то её сыночек, который хорошо учился. А ведь в реальности она ему в правнучки годится.
Ещё доктор стал часто уезжать. Почти каждую неделю день или два он просто отсутствует – исчезает ранним утром, оставив мне записку на столе, и возвращается или ближе к обеду, или под поздний вечер. Говорит, что навещает каких-то пациентов. А в остальном, не считая ремонта, жизнь налаживается. Жаль только, что практических уроков пока у нас так и нет из-за отсутствия оборудованной препарационной. У меня уже руки соскучились по практике.
Душно пахнет свежей краской, клеем и цементом, стрекозой трещат лопасти вентилятора в углу – конец июня, жара стоит страшная, что воздух ведёт, и из открытого нараспашку окна тянет прелой травой. Мы собственноручно выкрашиваем стены будущей операционной в светло-жёлтый охристый цвет. Доктор в шапочке из газеты, как настоящий маляр, широким валиком проходится по стене – вверх-вниз, вверх-вниз.
– А почему вы вообще решили стать хирургом? – спрашиваю я с верхушки стремянки, тонкой кисточкой проходясь вдоль бумажного скотча у оконной рамы.
– Даже помню, когда я впервые о хирургии задумался… Фу-ух, надо кондиционер поставить… – Доктор вытирает взмокший лоб. – Это было на Пасху. Мой старик, похоже, решил, что я достаточно вырос, чтобы и мне преподавать свой предмет. Он мне оба «Сотворения» прочитал – и христианское, и еврейское. Помнишь, есть там место, где Бог Адама и Еву разделяет? Там ведь, знаешь, на иврите не совсем слово «ребро» используется: скорее «часть» или «сторона». И даже мужчиной первый человек до разделения с Евой не назывался – лишь собственным именем. Так что меня очень занимало: а не был ли первый человек чем-то вроде сиамских близнецов? Какую операцию должен был провести Яхве, чтобы их разделить? И меня почему-то очень этот сюжет тронул, – серьёзно кивает доктор. – Получается ведь, Бог погрузил первого человека в глубокий сон, подобный наркозу, и провёл операцию. Я тогда подумал: «Ну надо же, выходит, Господь был первым хирургом?» Про наркоз и хирургов-то, конечно, я уже слышал тогда. В основном из-за новостей полевой медицины – тогда империалистическая война гремела. И вот я столько раз пытался представить себе, что же именно сделал Бог. Но я так мало знал о строении человека.
– И вы тогда решили стать хирургом? – радостно догадываюсь я.
– Не совсем, – качает он головой. – Но тогда я впервые почувствовал к этому делу интерес. Потом Платоша заболел. Он был меня младше на четыре года. Отец ещё и до последнего лекаря не хотел звать. Всё молился и молился и нас заставлял. Это было не со злости – он искренне верил, что так лучше. Что Бог ни пошлёт, всё он считал правильным; не болезнь, а испытание, не смерть, а «Господь к себе забрал». Он очень любил наши души. Не понимал только, что мы и есть наши тела. Потом ещё через несколько лет случилась эпидемия туберкулёза – он тогда ещё чахоткой звался, – и мы с Аннушкой заболели. У неё была открытая форма, она быстро сгорела, а я вот мучился годами. То поправлялся, то опять рецидив. У меня почти всё время субфебрильная температура держалась, я хромать начал из-за суставов. И даже это-то ещё ничего, но что гораздо хуже, ты, думаю, от Коли знаешь: у меня был врождённый сердечный порок. И только представь, какие эффекты имела температура на больное сердце! Да я чудом до сорок девятого дожил, когда стрептомицин и до нас дошёл. Вот, заразившись, я и подумал, что мне нужно какое-то орудие против «божественного замысла», раз уж действительно природа так желает перебить нас всех болезнями. Ещё позже мама заболела скарлатиной, когда я уже практику отрабатывал. Хотя уже и пенициллин был, но она по старинке к врачам не обращалась, даже мне не написала! Умерла. И я тогда очень себя корил: как это я не смог помочь последнему родному человеку? Как это не успел? Теперь из всей семьи остался лишь я. И я подумал: уж если я и себе помочь не смогу, то это будет действительно фатальное поражение. Я все силы бросил на изучение кардиохирургии, только бы не проиграть в этом последнем раунде, только бы спастись, – мрачнеет доктор.
– А что случилось с вашим отцом? – задумываюсь я: о нём доктор не сказал.