Лярва

22
18
20
22
24
26
28
30

Она пожала плечами, кивнула на Колыванова и сухо ответила:

— Надо спешить.

Тогда Гинус встал, внимательно оглядел комнату и остановился взглядом на огромном книжном шкафе, который стоял в гостиной, почти достигал потолка и примыкал своим боком к углу с замазанной дырою в стене. Обхватив этот предмет мебели огромными ручищами, он с трудом накренил его над бесчувственным телом Колыванова и, надсадно рыкнув, обрушил тяжёлую громаду шкафа прямо на ноги лежавшего беззащитного прокурора. Несмотря на то что падение столь гигантской и массивной вещи должно было привести к перелому костей в ногах поверженного противника и уж во всяком случае его обездвижить, — этого, однако, Гинусу показалось мало. Он остановился против пятен свежей штукатурки в углу, некоторое время их с интересом осматривал и вдруг, казалось, догадался о причине их появления. Затем он подошёл к Лярве, взял её выдергу, вернулся в угол комнаты и несколькими сильными ударами вскрыл свежий слой штукатурки. Вновь обнажившееся чёрное отверстие, ведущее в неведомые крысиные ходы в стенах, вполне, по всей видимости, удовлетворило Гинуса, распрямившегося и обернувшегося к Лярве с видом человека, завершившего своё дело. Как раз в это мгновение кто-то из соседей сверху или снизу, пробуждённый вначале звуками драки, затем громом ниспровергаемого шкафа и в довершение всего ещё и ударами по стене чугунного орудия — и всё это в первом часу ночи — наконец не выдержал и постучал по батарее отопления, требуя тишины и спокойствия.

Гинус с Лярвою, как раз достигшие уже всех поставленных целей, немедленно ретировались из квартиры Колыванова, оставив в ней бессознательного хозяина и прихватив с собою девочку. Мать жёстко держала её за плечо, выводя за порог квартиры, но это не помешало Сучке прямо в дверях оглянуться и бросить грустный, последний взгляд на своего беспомощного спасителя и благодетеля.

* * *

Колыванов очнулся спустя час после их ухода, почти в два часа ночи. Возвращение в сознание, однако, не было для него приятным, ибо оказалось сопряжено с началом тяжелейших физических страданий.

Вырванный глаз, свисая по-прежнему из глазной впадины на каком-то ошмётке пульсирующей плоти, не только мучил его жгучею болью, но и ужасал самим осязательным ощущением своего тёпло-влажного присутствия на щеке. Кроме того, всё лицо стягивало маской от обильно залившей его крови, к сему моменту уже подвергшейся высыханию. Нечего и говорить, что лицо, руки и туловище ныли вследствие полученных ударов во время драки, а сокрушительный удар металла по голове вызвал обильное кровотечение, которое до сих пор продолжалось и заливало сквозь волосы шею и спину. Головная боль была ужасающей, и головокружение мешало сосредоточить взгляд в одной точке. Наконец, ко всему перечисленному прибавились и сильнейшие боли в ногах, заставившие Колыванова понять, что пошевелить ногами он не в силах. Глядя на свой собственный шкаф, переломавший и раздробивший его собственные конечности, он испытывал чувство горечи и досады при мысли о том, что сей шкаф, каждодневно им виденный и даже любимый, сослужил ему под конец столь скверную службу. Любая попытка пошевелить ногами сопровождалась настолько сильной и острой, ослепляющей жаром болью, что он скоро принуждён был смириться с мыслью, что обездвижен вполне безнадёжно и прочно и что спасение из сложившейся ситуации следует искать именно в таком неподвижном состоянии.

Впрочем, Колыванов не сомневался, что это ещё не конец и выход есть. Главное — не терять головы и найти его. Главное — хладнокровие и власть разума, вопреки кричащим чувствам и эмоциям. Главное — установить связь с внешним миром, и желательно до того, как адские боли в очередной раз отключат его сознание.

Он вспомнил, что в его кожаной сумке лежал телефон, дававший надежду дозвониться до полиции, медицинской помощи, друзей и родственников. Оглядевшись по сторонам, он заприметил свою сумку в дальнем углу комнаты: она лежала на полу и самым своим краем едва выглядывала из-за кресла, по всей вероятности, отброшенная туда во время драки либо просто упавшая с кресла в ходе суматохи. Как назло, именно в тот момент, когда Колыванов, преодолевая головокружение, с огромным трудом сконцентрировал на этой сумке взгляд своего единственного уцелевшего глаза, свет горевшей люстры вдруг начал подрагивать и заметно ослабевать. Посмотрев вверх, он убедился, что из пяти рожков его люстры три совершенно разбиты взмахами чьих-то кулаков — Гинуса или его собственных, — четвёртый горел исправно, а пятый, тоже повреждённый, по всей видимости, догорал и обещал последовать за тремя своими собратьями. Вот он вспыхнул в последний раз и погас окончательно. Света последней лампочки — да ещё при единственном здоровом глазе, да при головокружении после сильнейших ударов по лицу и голове, да при общем полуобморочном состоянии и при терпении болевых импульсов — едва хватало для того, чтобы видеть. Колыванов понял, что надо торопиться, пока он в сознании и хоть что-то различает вокруг.

Осмотревшись, он сквозь дрожавшие, двоившиеся и троившиеся контуры вещей смог разглядеть недалеко от себя пылесос, стоявший ранее всегда рядом с диваном, но сегодня ввиду общего бедлама в квартире и после какого-то толчка выкатившийся прямо в центр комнаты. Кое-как дотянувшись до него и морщась от болей, он отсоединил штангу пылесоса и, держа её за самый край, замахиваясь соединённым со штангою ребристым шлангом, начал пытаться дотянуться этим шлангом до своей сумки и подтянуть её к себе. Из каждых пяти попыток только одна увенчивалась тем, что шланг не пролетал мимо, а чуть касался сумки и сдвигал её с места на считанные миллиметры. Эта кропотливая, утомительная работа продолжалась более часа, прежде чем сумка оказалась наконец на таком расстоянии от Колыванова, что он понял, что теперь сможет дотянуться до неё с помощью самой штанги, а не шланга, то есть уже при следующем усилии. Однако в самый этот момент, весь взмокший и потерявший последние остатки сил, будучи совершенно измождён и измучен, он повторно лишился сознания.

Прошёл ещё час, прежде чем он пришёл в себя снова. Некоторое время лежал, не в силах приподнять голову и совершенно не помня, чем занимался ранее. Наконец вспомнил, встрепенулся и вновь ухватился за стальную штангу. Поскольку ко всем перечисленным болезненным ощущениям теперь добавилось ещё и мучительное, неостановимое дрожание рук, он довольно долго промахивался штангою мимо сумки, прежде чем, наконец, не подцепил её и не подтащил к себе. Здесь, однако, его ожидало жестокое разочарование. Вытряхнув содержимое сумки на пол и обнаружив свой телефон, он убедился в его нерабочем состоянии вследствие исчерпания заряда батареи. Зарядное устройство было не в этой комнате, и совершенно бесполезный телефон привёл Колыванова к горькому выводу о бесплодности всех потраченных усилий.

Он откинулся навзничь и, стараясь поменьше думать о боли, попытался найти другой выход. Паническая мысль о возможной близости смерти змеёй проскользнула в его сознании, но тотчас была им с негодованием изгнана и отброшена, как нечто невообразимое и совершенно невозможное, настолько же несуразное, как если бы на вопрос: «Сколько будет дважды два?» — кто-нибудь ответил бы: «Пять». Нет, Колыванов ощущал в себе желание жить и право жить, желание победы и право на победу. Посему выход из создавшегося положения обязательно существовал — надлежало лишь отыскать его!

Пядь за пядью, участок за участком оглядывал он свою сумрачную, скудно освещённую комнату в поисках этого выхода — и наконец нашёл то, что дало ему идею спасения. Взгляд его остановился на той самой батарее отопления, по которой не так давно стучали соседи, о чём он не знал, поскольку в ту минуту находился без сознания, но догадался сейчас сам, что именно стуком по этой батарее можно привлечь к себе внимание и помощь. Он вздохнул с облегчением, вполне уверенный в том, что спасительное решение найдено, улыбнулся и… потерял сознание.

Очнувшись сызнова, он видел уже вокруг себя туманный, призрачный мир. Зрение отказывало ему, а, кроме рук, теперь уже тряслись и голова, и всё тело. Его сильный, любящий жизнь и стремящийся к жизни организм, истекая кровью из ран, обратился к последним своим ресурсам и содрогался, исчерпывая эти последние ресурсы и последние силы. «Что это со мною? — в недоумении подумал Колыванов. — Откуда взялись этот туман вокруг и эта трясучка? И эти чёрные точки кругом. Где вообще свет?» Догадка о том, что приближается агония, не посетила его; такая мысль была ещё слишком далека от его цеплявшегося за жизнь сознания.

Зато он вспомнил своё прежнее намерение и потянулся опять за стальной штангой от пылесоса, бывшей сейчас, как он был уверен, единственною его надеждою на спасение. Ухватившись за штангу трясущейся, ослабевшею рукой, он попытался её приподнять — и не смог. «Что это? Почему я не могу поднять эту лёгкую, полую железку?» Он попытался ещё раз и третий раз — безрезультатно. Сил его хватило только на то, чтобы подтолкнуть штангу и проволочь, протащить её по полу в сторону батареи. Уперев противоположный, удалённый от себя конец штанги в самую батарею, он принялся толкать и пихать другой конец штанги, который оставался в его руке. Все эти усилия, бывшие для ослабевшего Колыванова почти неподъёмными и чрезвычайными, поглощавшие последние капли его жизненной энергии, привели только к тому, что противоположный конец штанги слабо и беспомощно касался батареи, упирался в неё и не производил ровно никакого стука или шума — лишь слабое царапанье. Но едва живому Колыванову, уже почти полностью лишённому слуха и зрения, уже теряющему адекватное восприятие мира, в эти минуты казалось и мерещилось, что он сейчас страшно шумит и чуть ли не потрясает стены своим громом, что вот сейчас, с минуты на минуту сбегутся соседи, выломают дверь и спасут его. Хрипя от напряжения и вслушиваясь с надеждою в это царапанье, он воображал и видел своим внутренним зрением, как его спасают и выносят, как он лежит на больничной койке неделю или две, а потом выходит, целый и невредимый, во внешний, такой прекрасный и солнечный мир, — и тотчас начинает направо и налево сокрушать «крепость злодейства», в том числе попутно карает и Лярву с её приспешником в числе многих, многих других злодеев.

В продолжение сих прекрасных и столь утешительных мечтаний Колыванов не только не отдавал себе отчёта в том, что его царапанья никто не слышит, но и не замечал того, что истекающая из его тела кровь образовала уже вокруг него целую липкую лужу, что лужа эта издаёт кое для кого весьма привлекательный и заманчивый запах и что, наконец, к производимому им самим царапанью с некоторых пор добавилось ещё и другое царапанье, производимое кем-то другим.

Между тем Колыванов давно уже находился в комнате не один.

Он не видел и не знал того, что ещё в самом начале последних его, бесполезных усилий дыра в стене, проломленной Гинусом перед уходом, осветилась вдруг изнутри парой маленьких огоньков. Эти огоньки приблизились, и из отверстия показался длинный, подвижный, усеянный тонкими усиками нос, настороженно оценивающий источник столь притягательного для него запаха. Вслед за носом в комнату вползла гигантская, но худющая серая крыса и, привставая на задние лапы, нюхая воздух и посверкивая злыми глазками, медленно и осторожно двинулась вперёд. Её длинный хвост ещё не весь выволокся вслед за нею из стенного пролома, когда в глубине его показались ещё два маленьких огонька. Вслед за второй крысой в комнату выползла и третья, и четвёртая, и пятая — и вот уже добрый десяток их кружил и бегал вокруг Колыванова, шелестя по полу длинными голыми хвостами и царапая его коготками. Крысы были весьма крупными, каждая длиною, пожалуй, с целое предплечье Колыванова, и это не считая длины хвоста, превышавшего длину тела. Но хуже всего было то, что все незваные гостьи были чрезвычайно худы и голодны, а потому и очень решительны и агрессивны. Даже продолжавшиеся телодвижения человека, пусть вялые и слабосильные, не пугали крыс и нисколько не умеряли их зловещей смелости. Жуткая, страшная алчба блистала в их злых и голодных глазках. Они неотрывно наблюдали за агонией большого истекающего кровью тела и, сужая круги, подбирались к нему всё ближе и ближе.

* * *

«Что это? Кто ползает по мне? Я чувствую их голые хвосты на моём теле, я ощущаю на моей коже их шерсть, их маленькие смешные коготки и колючие смешные усики. Кто это на мне?.. А почему я чувствую некую резь и покалыванье в моём животе? Неужели я уже в операционной? Неужели врачи уже оказывают мне помощь? Да, наверное, это они, это врачи — они борются за мою жизнь! И это значит, что я спасён, что соседи всё же вломились ко мне в квартиру! Сейчас подействует наркоз, я перестану что-либо чувствовать, а очнусь уже после операции, на пути к выздоровлению и к новой жизни!.. Чувствую смешное шебуршание в животе, мне щекотно. Однако же странно: почему операцию затеяли именно там, в животе? Казалось бы, должны были заниматься моей головой и моими ногами. Ох, а вот это уже не щекотно! Это уже больно, и очень больно! Они что, не видят, что я не уснул, что наркоз не подействовал? Господи, почему не действует наркоз? Почему я не отключаюсь? Да неужто они сейчас будут резать меня по-живому?.. Меня кидает в пот. Ох, опять боль!.. Господи, какая ужасная боль в животе! Меня как будто жгут беспощадным, палящим огнём!.. Ещё одна странность: я чувствую боль в животе, но эта боль не от металла, не от скальпеля хирурга. Эта боль похожа… похожа на то… как будто кто-то живой прогрыз мой живот, заполз внутрь и ползает в моей утробе, пожирая мои внутренности!.. Вот я поднимаю голову и знаю заранее, что это последнее движение, на которое я способен. Как только моя голова упадёт, я уже не смогу поднять её повторно. Значит, сейчас, пока я приподнял голову, надо попытаться разглядеть, что у меня там, в животе. Что это: я кричу или думаю, что кричу?.. Какая адская боль!.. Туман, я ничего не вижу. Но вот туман рассеивается, и я вижу! Кто это там шевелится, в моём животе? Я вижу там красную яму, я вижу торчащие из ямы голые шевелящиеся жгуты. Их много, этих жгутов, и они похожи на хвосты крыс. Вот что-то вспучилось над моим животом, оно приподымается, оно сейчас покажется над краем ямы. Господи, как больно! Свирепое пламя бушует внутри меня, и сверлит, и сжигает изнутри моё чрево!.. Но вот то самое „что-то“ показалось над ямой, которую они во мне сделали, вырезали, выжрали, выжгли. Боже мой, да это и впрямь крыса! Я вижу её буровато-алую шерсть, выпачканную моей кровью, вижу её окровавленную поводящую носом морду со злыми глазами! Крысы! Они едят меня! Крысы едят меня заживо! Я умираю, и умираю так страшно, так чудовищно и ужасно, как не должен был умирать!.. Бог, слышишь ли ты меня?! Я не заслужил такую смерть! За что Ты караешь меня ею?.. Скорей, скорей, теперь уже не до боли, надо успеть понять причину, успеть сделать вывод, успеть разгадать Великую Тайну! Итак, я бездарно, я ошибочно прожил свою жизнь. Я ошибался, думая, что защищаю Добро и караю Зло; я был не прав, охраняя слабых и угнетённых; я напрасно вступился за эту девочку. Я наивно считал, что сражаюсь за Бога против дьявола, но на самом деле здесь таилась какая-то ошибка, какая-то досадная, издевательская, вселенская ошибка, какая-то тайна Бога-паука. Из-за неё-то Бог-паук и предал меня теперь на съедение крысам! И не меня одного: был и Освенцим, были и костры инквизиции, были и убитые на войнах дети. Во имя чего? Во имя некоего равновесия в итоге и в конце?

Во имя того, чтобы кто-то что-то понял, надо замучить миллионы безвинных? Но если так, если всё так, если человек обречён умирать в муках, не понимая, почему ему надлежит умирать именно в муках, по какой причине и за что; и если ему так и не соизволили объяснить, в чём заключается та самая Великая Тайна, то тогда что же, какой вывод? Вывод один: такой мир не может стоять, не должен существовать! И раз так, то будь проклят такой мир и такое мироздание Бога! А значит, будь проклят и сам Бог!»

Эта мысль была последнею мыслью Колыванова.