Две женщины из семейства Солода бросили свои вещи на землю, но вдруг одна из старух, уже сидевшая на машине, спустилась на землю, обхватила дряблыми руками узел. Солод что-то ей закричал, замахал руками, но старуха лишь отрицательно мотала головой, плотнее прижимая к себе свое добро.
– Поехали! – скомандовал Гудошников и забрался на подножку машины.
Грузовики тронулись, но, видно, слишком резко, потому что Гудошников услышал грохот и чьи-то возгласы под брезентом.
– Что там еще? – спросил он, стараясь заглянуть назад.
– Ящик упал! – сказали ему. – Разбился ящик! Машина остановилась. Никита Евсеич выругался и заспешил к заднему борту машины.
– Вы хоть придерживайте их! – в сердцах крикнул он и склонился над разбитым ящиков. Старые, желтые бумаги, какие-то книги в коленкоровых переплетах веером рассыпались по земле. Гудошников начал собирать, сгребать их в кучу, оглядываясь по сторонам в поисках пустого ящика. Одна из женщин, спустившись на землю, бросилась помогать.
И вдруг руки Никиты Евсеича нащупали среди бумаг что-то твердое, объемистое и плохо гнущееся. Каким-то чутьем он угадал, что это пергамент, скорее всего, книга без крышек. Он разворошил бумаги и вытащил серую, неровную по краям сшивку пергаментных листов. В глаза бросилась надпись, сделанная уставным кирилловским письмом. Почти машинально он прочел ее и опустился на землю…
«Древлее письмо, писанное старцем Дивеем, язычником…»
Древлее письмо…
Внезапно ослабевшими руками он открыл сшивку пергамента – вязь каких-то букв, вроде знакомых, но не складывающихся в слова. Строки неведомых слов, красноватые, выцветшие чернила, загрубевший, жесткий и ломкий, как сухой быльник, пергамент…
Древлее письмо…
– Что с вами? Что? – теребила его за плечо женщина из архива. – Худо? Ой, лишенько-о… Да ж помогите кто-нибудь?
Гудошников встряхнулся, обвел глазами двор, дым, курящийся над сгоревшей, черной бумагой, грузовики…
– Встану, – сказал он. – Сам встану.
– В чем заминка-то? – кричал сержант из танкетки. – Поехали! Колонна уходит!
– Едем! – сказал Гудошников, но сам все еще стоял, держа в руках сшивку пергамента. Рассыпавшиеся бумаги из ящика уже собрали и, не упаковывая, подали в кузов.
Гудошникову вдруг стало страшно. Словно усиленный динамиками, бой гремел, казалось, повсюду. В воздухе летали снаряды, что-то там выло, стонало и рвалось с колокольным набатом, глухой, неясный грохот и гул заполонил все пространство вокруг. Ощущение опасности исходило от неба, от домов и деревьев, от земли, внезапно поднятой взрывом, и человек в этом аду казался хрупким и ранимым. Гудошникову вдруг захотелось спрятаться, вернее, любым путем остаться живым, потому что в руках он держал вещь еще более хрупкую и ранимую, чем человек.
Древлее письмо… Куда его? Куда с ним?
Он, Гудошников, сейчас должен погибнуть! Смерть уже рядом, она уже над ним, потому что в жизни так и бывает: человек, всю жизнь шедший к какой-то истине, найдя ее уже не может жить. Истина, как кусок урана, таит в себе смерть и разит открывшего ее. Он не мог погибнуть там, в Северьяновой обители, потому что не было там «древлего письма…»
А теперь… Уже, наверное, запущен тот снаряд., который убьет Гудошникова и разметает по ветру хрупкую рукопись. Уже, наверное, артиллерист, припав к окулярам бинокля, смотрит, чтобы отметить прямое попадание. И летчик-фашист, бросив самолет в пике, уже держит палец на гашетке…