Спрятанные во времени

22
18
20
22
24
26
28
30

Между тем асана окончательно развалилась. «Йог» сидел теперь, более-менее, по-европейски, как должно служителю музея средних лет, расправив затекшие конечности, в привычку которых не входило завязываться и скрещиваться.

— Ноги даны человеку, чтобы ходить, — увещевал его Илья, отгоняя от себя муху. — Фу! Лети вон к этому, на полу.

— Женщинам — не только, — парировал многодетный и многоопытный Нехитров, пропуская несколько страниц и останавливаясь на той, где главный герой лежал бревном на спине. — Во! Это мне подходит.

Коврик был коротковат для подобных пассов — голова «йога» оказалась на полу. Движениями умирающей гусеницы Нехитров сполз по нему и затих, внимая внутреннему свету.

— Если ты, лишенец, не прекратишь на меня глазеть, я кину в тебя дыроколом, — монотонно сказал он, не открывая глаз. — Из всех странных людей самый странный — ты и есть, Гринев. Ты, кстати, изменился в последнее время. Да-да. К лучшему или худшему — не скажу, мучайся всю жизнь этим вопросом.

На этом «йог» замолчал и, кажется, погрузился в сон, потому что в кабинете скоро раздался храп довольного собой существа. Освоение древнего искусства было изнурительным делом, основательно подорвавшим его силы.

Нехитров оказался самым парадоксальным явлением, обнаруженным Ильей на жизненном пути, не считая утконосов и его собственного недавнего приключения. Он как будто сошел со страниц какого-то артхаусного романа, соединяя в себе несовместимые фрагменты личности. Так и крутилось назвать его «совершенным гением», но тут на ум приходила «теория сохранности яйца», ломавшая всякое представление о науке. Может ли главным достижением гениальности стать абсолютно идиотская идея, развитая до масштабов научного знания? Если считать, что цель состоит в открытии, то ни в коем случае, а вот если в обустройстве собственной тихой гавани…

Илья швырнул в коллегу ластиком, попав ему точно в грудь. Храп прервался, голова лежащего дернулась, глаза открылись, он бодро и легко подскочил, вдел в штаны ремень, влез в пижонские «оксфорды» с рыжиной и поднял пуговицу. Все произошло одним слитным движением, где второе логично следовало из первого — не исключено, что, если бы он, например, в начале не потянулся, то не обулся бы в завершении.

Достигнув таким образом полной боеготовности, Нехитров предложил выпить чаю на своей половине, которая, по его убеждению, была лучше благоустроена.

— То, что ты наблюдаешь странных индивидуумов в нашей исторической богадельне — это нормальный процесс, и, скажу тебе по секрету, я не раз проделывал то же самое. Придурков обнаруживать увлекательно, конечно, — не спорю. Еще интереснее — обсуждать за рюмкой. Но, поверь, не слишком полезно. Полезнее, камрад, искать вокруг себя сволочей. Знать их по фамилии и в лицо. А первый из них… хм… наш первый. Имей в виду.

Комната на Шулявке

Окно с клочьями серой ваты кое-как сохраняло жалкое тепло, идущее от буржуйки, сделанной из армейского бочонка. Бочонок был дважды пробит навылет. Из отверстий, забитых глиной, сочился дым, едкий от всякой дряни, которую приходилось жечь, лишь бы горела. Особая пакость случалась от резины, которую рубили и палили вперемешку со щепой. Комната тогда наполнялась жирным вонючим дымом, в котором, как в киселе, плавали чернильные комья, медленно ложась и налипая на все — стены, одежду, кожу.

Жечь или не жечь этот каучуково-древесный коктейль стало причиной «войны Лилипутии и Блефуску»47 в замерзающей комнате на Шулявке48, в которой в ту зиму обитало трое оборванцев, мечтавших лишь об одном: дожить до весенних дней и рвануть куда-нибудь, где стреляют меньше, а еды больше. Только куда? В Одессу? В Москву? В Сибирь? В Киеве творился кошмар, но и отовсюду слышалось про казаков, черносотенцев, большевиков, всяких иностранцев и прочих, внушавших страх и казавшихся наполовину вымыслом, такие ужасы рассказывали про них. Не говоря уже о войне, невиданной по масштабу, как паук высасывавшей страну.

Чтобы колесо истории не раздавило тебя, нужно быть на его оси. Только где была эта ось, никто не знал. Всюду шли бои. Разбой. Люди с оружием — в погонах и без погон. Из Петербурга летели новости, в которые невозможно было поверить. Любой товар в дефиците, кроме колючей вьюги. Что там — съездить трамваем на Демеевку за пирожными49? Плевое дело, фарс! Тут хоть на край света — вышел бы толк. Не стало хлеба, крупы, чая. Не достать даже серого золистого мыла, от которого чесалось по телу как от экземы. В желудках выло, и выло в ледяных подворотнях. Выло в головах даже, не знавших, что будет и будет ли вообще…

К марту разлилась оттепель. На сыром сопревшем снегу оставались четкие следы с серой стелькой, днем сочившейся влагой, ночью замерзавшей, скользкой как масло на булыжнике.

Впервые за три месяца решено было открыть форточку, сквозь которую с птичьим пересвистом в комнату вломился холодный хрустальный куб. Было видно, как он корчится, растворяясь в закисшем воздухе. За ним — второй, третий… Свежесть заполнила помещение, щекоча ноздри жильцам, расшевелила их смутными надеждами.

Затем Нигматуллин, которому сквозило по пояснице, поднялся и резко ее захлопнул.

Бровицкий, застегивая пальто, встал с задумчивым видом перед окном, под которым, развалившись котом на койке, Нигматуллин читал газету, обреченную скоро лететь в топку. В дурно отпечатанной полосе говорилось о перемещениях войск, финансовом пузыре во Франции и оперной постановке на Владимирской. Еще там давались объявления весьма разнообразного толка, из которых делался сам собою вывод, что мир совершенно сошел с ума. В одном из них, например, предлагалось купить персидского кота с родословной, в придачу к которому шло корыто.

— На хрена мне знать, миль пардон, что в Париже мусье устроил скандал на бирже? — недоумевал Нигматуллин, отрываясь от чтения листка, и даже привстал с кровати от возмущения. Человек солидной комплекции, он мог лежать на ней сутками. — Лишь бы чем бумагу испачкать! Нынешний редактор, этот троглодит Шпайнер, мир его пейсам, человек без мысли, принципов и воображения. Я бранил Иоанниди, да, но Шпайнер! Тот — грек. Этот — еврей. Какая лотерея раздает нашим газетам редакторов? Скажите, мама, чтоб я не стал в ней участвовать, — выдал он по-одесски, снял пенсне и переложил взгляд с газеты на небритую щеку Бровицкого, нависшего над кроватью. — Я — татарин честных правил из хорошей семьи. Что вы стоите тут и смотрите на меня как солдат на вошь?

— Откройте окно, дышать нечем, — раздраженно сказал Бровицкий. — И не стройте из себя одессита — это нелепо.