Польские новеллисты,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Идите за мной, — повторила она и потянула его за собой.

Они шли по длинным улицам, которые бесконечно бежали вместе с ними, под ногами хрустели обломки кирпичей и стекла. Иоанна выбирала нужные повороты и проходы между домами. Наконец они свернули в ворота какого-то дома и проскользнули в подвал. Ступенек не было. Иоанна сползла вниз. Потом они шли в глубину подземелья; она то и дело оборачивалась, будто проверяя, идет ли он следом, хотя все время держалась за него.

— Сюда, наверное, никто не придет, — сказала она.

Подвал был сухой и холодный, все окна замурованы. У стены лежали голые матрацы. Он сел на матрац, пока Иоанна, стоя рядом на коленях, развязывала узел. Он встал, когда она начала застилать матрацы. Она вытащила из кармана кусок сухаря и принялась грызть его, он закурил и положил фонарик на пол, он освещал стену и лицо девушки, серьезное и сосредоточенное. Она покончила с сухарем, вытерла ноги полотенцем и залезла под одеяло. Он вышел из освещенного круга и остановился, вслушиваясь в тишину города, вливающуюся сюда вместе с ночью. Она не шевельнулась, когда он пошел вперед, прислушиваясь, не раздается ли сзади ее голос. Он шел все быстрее, пока опять не очутился в воротах дома.

«Сержант, сержант вчера хотел иметь дом», — подумал он, выходя из ворот, и направился в сторону лагеря.

ТАДЕУШ НОВАК

Созревание

Мы встали с отцом очень рано. В доме было совсем темно. Правда, за окнами в саду, как под огромным свадебным букетом, вспыхивали еще отблески вчерашней грозы, но светили они не более, чем тлеющий трут. Оттого что верхние рамы были приоткрыты, воздух в комнате имел привкус железа, закаленного в воде. Отец на минуту открыл окно, чтобы взглянуть на ошкуренную колоду ясеня, сваленную тут же под домом. Если в темноте ясень блестит, как отшлифованный о землю плуг, значит, будет солнечно. Колода будто излучала голубой свет. Теперь мы оба с отцом торопливо одевались. Луга были далеко от деревни, почти у леса. Пока мы до них дойдем, солнце успеет нас захватить в половине дороги. И тогда вместо мягкой росистой травы нам придется косить колючую проволоку. Мы мигом собрались, сняли висевшие на яблоне отклепанные вчера косы и двинулись напрямик полевыми стежками. Отец шел впереди. На нем были ботинки, не до конца зашнурованные, в них он заправил брюки, стянутые выше щиколотки пеньковым шнурком. Я шел за ним босиком, скользил, как по льду, по мокрой траве тропинки, падал на колени в цветущую рожь. Отец останавливался и, глядя на меня, барахтающегося во ржи, весело смеялся. Он говорил, что, перепачканный желтой пыльцой, я выгляжу так, как если бы плясал на свадьбе оберек в бочке, в которую набили несколько сот яиц для яичницы. Смеялся и я над отцовской выдумкой. А потом быстро поднимался и почти бежал, боясь потерять в темноте еле белеющую отцовскую спину.

Таким быстрым шагом и по такому безлюдью, как сегодня, мы ходили с отцом только во время оккупации. Но тогда мы переносили оружие. Собственно говоря, нес оружие только отец, а я его охранял. Я высовывался изо ржи, смотрел вправо и влево от дороги, не идет ли кто. Это была увлекательная игра. Она немного походила на прятки и немного на казаки-разбойники. Нет ничего удивительного, что я был возбужден, как теленок, впервые выпущенный на пастбище. Меня распирала молодецкая удаль, смешанная со страхом. Точно так же я чувствовал себя, когда осенью забирался в соседский сад за сливами. Кроме того, это был единственный случай в моей жизни, когда отец зависел от меня. Ведь с самого раннего детства я мечтал о такой минуте. Сколько же я построил замков в своем сердце для отца. Сколько же раз я уезжал в Америку, чтобы вернуться оттуда с расписным сундуком, набитым долларами. И не было дня, чтобы я не пускал нашу корову на длинной веревке в соседский клевер, чтобы только услышать доброе слово от отца. Правда, то чувство, вытекавшее из искреннего желания одаривать близких лучшим, что было во мне, наполняло меня и дальше, но уже не имело того вкуса, какой ощущаешь, отведав в первый раз ржаного хлеба. И уже тогда, когда я шел с отцом косить луг, я не был уверен, что мои чувства бескорыстны. Мне казалось, что своей сердечностью я на многие годы застраховываю себя от неожиданностей. Потому что уже тогда сумел разглядеть в себе того маленького мальчика, который действительно был похож на меня, но которому я не решился бы подарить деревянную кукушку и розовый леденец. Тот маленький мальчик был просто взрослый. И хотя я был уверен, что если б нас с отцом ожидало сейчас то же самое, что и во время оккупации, я защищал бы его так же самозабвенно, но уже не из тех детских побуждений. Тот радостный подъем выветрился из меня, как тминный запах из прошлогоднего сена. Я постепенно становился похожим на отца. Я был мужчиной. И даже на спину отца я уже не смотрел с былой нежностью. Никто бы меня уже не сумел заставить закинуть руки отцу на шею, прижаться к его лицу и потереться своими покрытыми легким пухом щеками о его щетинистые заросли. Но где-то внутри я все еще был переполнен прежней сердечностью, но только не мог проявить ее. Она была заслонена всем тем, что меня с каждым днем делало похожим на отца — на мужчину. Мы шли рядом, похожие как две капли воды, стекающие по стеклу, но уже не согревая друг друга — он меня своим отцовством, а я его своим ребячеством.

Где-то в половине пути до луга рассвело настолько, что стал виден горизонт. Мы шли теперь через поля, обретавшие свои истинные цвета, музыку и форму. Когда все вокруг окуталось розовыми чернилами зари, мы были уже на лугу. Отец, ставя ступни одну вплотную к другой, обошел наш луг, отделяя его от луга соседа, и мы начали косить. Трава, мокрая внизу от росы, соскальзывала с косы, позванивая, как медная стружка. После пяти прокосов над нами и вокруг нас развиднелось, и бездонная яркость высоты вселяла доверие к устанавливающейся погоде. Если еще минуту назад мы различали косящих соседей по близкому или дальнему шелесту падающей в прокос травы, то теперь уже могли воочию убедиться в верности своих догадок. Собственно говоря, в атом не было ничего удивительного. Для отца и для меня, игравших на свадьбах чуть ли не с младенчества, каждый воз ехал со своим особым поскрипыванием, каждое дерево в осеннем саду пело по-своему. Поэтому, хоть мы и не видели перед собой ничего, кроме косы, были уверены, что сбоку косит наш ближний сосед. Когда же развиднелось, мы увидели его, идущего с широко расставленными ногами вдоль похожего на свадебный пирог луга.

Мы поздоровались с ним издалека. Сосед ответил нам, остановившись на взмахе, и поправил сползшую на затылок шляпу. Я видел, что отец и сосед совсем не против передохнуть, усесться над рекой под ракитой, выкурить по сигарете и поболтать. Я тронул отца за локоть и показал рукой на солнце, подымающееся все выше и выше. Мы принялись косить быстрее. Таким образом, мой обдуманный еще вчера план становился реальнее. Нужно вам сказать, что я давно уже был неравнодушен к дочке соседа. Я знал, что она придет сегодня на луг ворошить сено. Поэтому я решил попросить отца, чтобы он пошел домой завтракать один, а я за это время, пока он принесет мне что-нибудь перекусить, поворошу валки и, если будет хорошая погода, переверну первый раз сено. О том же должна была попросить своего отца дочь соседа. А солнце, поднимающееся все выше в небе, было только поводом, с помощью которого я хотел выкрутиться перед отцом. Итак, мы продолжали быстро косить, хотя руки отказывались меня слушаться. Когда нам оставалось сделать еще пару прокосов, под приречными вербами, которые образовали здесь рощицу, я увидел идущую дочь соседа. Среди ивовых ветвей (луг был на пригорке, а рощица в низине) мигнул мне ее пестрый платочек. Она шла быстро. То и дело ее видневшееся вдалеке лицо закрывали ветки верб, напоминая огромные руки. Я видел ее как бы между растопыренными пальцами, а она, увидев меня на лугу, шла как будто исключительно только для меня. С головой, слегка откинутой назад, словно над ней пролетали цветные птицы, и уже издали давала мне понять, что я рядом с нею. Ибо я знал, что в любую минуту могу подойти к ней, сыграть ей на губной гармошке ту наполовину свадебную, наполовину любовную песенку об улане, спящем у реки. А она, склонившись ко мне, будет слушать, что можно из той песенки взять для себя, а что отдать призрачному улану. Впрочем, мы оба тогда не знали, что такое улан. А песенка была нам близка только потому, что выражала, как я изнываю от сердечной жажды. Оттого что мы с отцом косили луг наискосок, а дочка соседа шла к нам напрямик, я вынужден был вертеть головой, чтобы ее видеть. И косил невнимательно. Кроме того, я косил медленнее, все больше отставая от отца. Отец это заметил. Он подошел ко мне и на моем покосе срезал оставшиеся пучки. А потом посмотрел на меня и сказал: «Ну, парень, коси внимательней, а то я тебя привяжу на лугу, как того барана, который вместо того, чтобы щипать траву, загляделся на свое отражение в пруду». Я почти слышал, как кровь отливает у меня к кончикам пальцев. Я не думал, однако, чтобы отец знал о нас больше, чем то, что мы ходим вместе в костел и осенью вместе пасем скотину на полях. На всякий случай я, однако, перестал поглядывать в ее сторону и старался косить лучше. Наконец мы принялись за последний прокос, и я знал, что через минуту отец подойдет к соседу, чтобы вместе с ним выкурить сигарету. Так и было, как я предвидел. Закончив косить луг, насухо протерев косы подвядшей травой, мы подошли к соседу. Отец с соседом направились к реке, уселись там в тени и закурили. Я оставался с глазу на глаз с девушкой.

Она посмотрела на меня, а увидев, что я весь мокрый or пота, сняла передник, чтобы я вытерся досуха. Потом достала кувшин с водой и дала мне напиться. У воды был вкус ее холодных пальцев, которых я коснулся в тот момент, когда она передавала кувшин. Я вернул кувшин, чувствуя себя проясненным изнутри, как будто все мое существо воспарило над полными фруктов садами.

За все это время мы не сказали друг другу ни одного слова. Мы не знали об этом, но нам казалось, что и не нужно говорить, когда мы не только сидим рядом, но как бы еще существуем — я в ней, а она во мне. Обособленность наших существ стерлась настолько, что мне казалось, будто в любую минуту я могу переодеться в ее платье и быть девушкой, а она в мою одежду, чтобы быть парнем. Разница полов нас не смущала ни на минуту. Вернее, мы лишь едва о ней догадывались, как о далеких лесных прудах, поблескивающих терпкостью и холодом сквозь чащу орешника. Однако мы знали, что есть в этом что-то грозное, это грознее, чем срывать через плетень вишни из соседнего сада. Поэтому мы робели, как робеет крестьянин, неожиданно повстречав на пути приходского священника или старосту. Но несмотря на это, нам было весело, гораздо веселей, чем это бывает на ярмарочной карусели. И мы знали о том, касаясь друг друга будто случайно, а на самом деле изучая подсознательно просторы, где плясали невиданные подсолнечники и такие же огромные лютики.

А наши отцы сидели под ракитой. Меня интересовало, знают ли они или хотя бы догадываются, что происходит между памп. Если да, то, наверное, смотрят на нас, как на играющих щенят. Если бы они только знали, как мы далеки сейчас от них, от всего того, что они называют отцовством, домом и привязанностью. Тогда они наверняка подошли бы к нам, чтобы лишить нас смелости и своим присутствием помешать всему тому, что так давно уже ушло от них. По они не могли знать об этом. Я гляделся в кувшин, наполненный водой. Мое лицо не выражало ничего особенного. Может, только глаза мои были раскрыты шире, чем всегда, словно я провожал ими стаю улетающих голубей. А она — разве что быстрее, чем обычно, обрывала лепестки ромашки — была такой же, как всегда. Конечно, я звал, что все вокруг против нас, мы должны поэтому защищаться, но я не предполагал, что телесно мы так плотно сплетены и ничто из того, что творится внутри нас, не пробьется наружу. Очевидно, в нашем положении это было нам на руку. Однако я даже не предполагал, что можно иметь спокойные, как грифельная доска, лица, когда внутри грифель записывает такие важные вещи. Это было для меня великим открытием. Гораздо большим, чем, например, такое, что грибы вылезают из земли только тогда, когда края их шляпок слегка загнутся кверху. По правде говоря, я по-прежнему был уверен во всем том, что во мне происходило, но уже не смог бы обстоятельно объясниться с девушкой, глядя только на ее лицо и руки. Ведь она могла думать о чем-нибудь другом, несмотря на то, что у нее была склоненная голова, и она ощипывала лепестки ромашки, и у нее были приподняты уголки губ. Поэтому я безумно хотел, чтобы наши родители поскорее ушли. Может быть, это их тень загораживает нас друг от друга. Может быть, тогда, когда они уйдут, все между нами прояснится. Но когда я припомнил лицо матери, я уже не был в этом уверен. Случалось ведь, когда мать напевала молитвы, лицо у нее было, как у мадонны, не видящей ничего вокруг себя. Стоило мне, однако, полезть за лишним горшком молока, как она мгновенно спускалась на землю, беспокоясь о моих братьях и сестрах. То же самое я наблюдал у отца, у дяди и у братьев с сестрами, не говоря ужо о чужих людях. Ничего подобного я не замечал у животных. Они ведут себя всегда естественно, ожидая от нас того, что хотят получить, и дают нам то, что хотят дать. Может, именно поэтому я стремился с этого момента смотреть на дочку соседа, как на маленького зверька. И себя тоже я хотел видеть в этом же обличье. Отсюда и то недавнее подозрение, что отцы смотрят на нас, как на двух маленьких зверьков, ластящихся друг к другу, показалось мне таким естественным. И я уже не так безумно хотел, чтобы они ушли. Я начал бояться того порыва, который может нас подхватить, когда родители уйдут. Я хотел даже подойти к отцу, чтобы задержать его еще на минуту. Но они уже встали из-под ракиты.

Мы остались одни. Я не знал, что мне делать с собой. Остаться рядом с девушкой я не мог. Это значило бы, что я, с одной стороны, похож на звереныша, а с другой стороны, на человека. Я должен был отойти, чтобы на склоне холма стать таким, каким я был в ту минуту, когда она приближалась к лугу. Потому что мне очень нравилось то полудетское мое состояние, когда я, едва высунув голову из отцовской пазухи, смотрел на мир. То новое, неожиданно пришедшее ко мне состояние, которое я должен постичь, было для меня чересчур таинственно, чтобы я мог без колебаний принять его и им пользоваться. Я попросил опять кувшин с водой, но не для того, чтобы утолить жажду. Мне хотелось, не привлекая к себе внимания, еще подумать. Я пил долго крошечными глотками, потом наконец отнял кувшин от губ, улыбнулся девушке и пошел ворошить сено. Она смотрела на меня, ничего не понимая. А может быть, понимала все так же хорошо, как и я. Ведь мы с ней были ровесниками. Может быть, она уже давно постигла все то, что ко мне приходило только теперь. Если так, то, наверно, ее не оттолкнет моя внутренняя неустойчивость. Даже наоборот. Она постепенно успокоила бы во мне мое детское состояние и нашла бы какую-нибудь лазейку к тому другому состоянию, в которое я постепенно входил, но которого еще не знал и в которое, несмотря на скрытое желание, боялся войти без оглядки. Я был, однако, доволен, что смог отойти от нее, и, кроме того, во мне крепла уверенность взрослого человека, что если она уже давно находится среди взрослых, то найдет какой-нибудь повод, чтобы подойти ко мне. Ведь когда я обижался почему-либо, ко мне подходили мои родители. Под их руками я становился снова маленьким мальчиком, радостно просветленным. Она, однако, не подходила. Было в этом что-то неожиданное. Неужели она хочет, чтобы я к ней подошел? В таком случае она тоже маленькая, как и я, и ожидает, когда утихомирится в ней маленькая девочка, у которой отняли куклу. А может быть, она взрослая. Тогда будет так, как с моей матерью. Она ждала, пока из отца выйдет тот чужой и подойдет к ней тот первый, знакомый, чуткий и умный. Я ничего не мог с собой поделать. На всякий случай я поступил так, как поступают мальчишки, убегая от солнца в воду, — я бросился в подсыхающее сено и закопался в него. И сразу же уснул, измученный трудной косьбой и еще более трудными раздумьями. Спились мне домашние животные, которые плясали вокруг меня. Мне казалось, что они радуются оттого, что я уже не люблю так сильно своих родителей. Они, наверно, решили, что теперь я перестану таскать их за уши, привязывать к их хвостам газеты, кормить их хлебом, затолкав в середину соль, толченый перец и растертый табак. За домашними животными в некотором отдалении стояли мои родители и звали к себе. Я хотел было бежать к ним, но животные все более плотным танцующим кольцом окружили меня. Тогда родители упали на колени, подняли руки к небу, повернув ко мне лица, исполненные муки. Я уже продрался через животных и бежал к ним, чтобы узнать, что с ними и чего они от меня хотят, но меня внезапно разбудили. Надо мной, держа кувшин обеими руками, стояла дочка соседа: «Тебе, наверно, хочется пить. Вот вода. Жара страшная, листья на раките свернулись в трубочки». Я сел и взял из ее рук кувшин. Я медленно пил, отклоняясь назад. Тогда она подошла ко мне, встала на колени, взяла меня за локти и лицом прижалась к моему виску. Я отнял кувшин ото рта. Передо мной была ее загорелая спина. Мне казалось, что это спина отца. Мне казалось, что это моя спина. Я начал целовать ее шею, лицо. И был я одновременно моим отцом и моей матерью. Я был взрослым.

МАРЕК НОВАКОВСКИЙ

Погоня

Мирное утро.

Звенит будильник. Женщина встает первая. На голове бигуди, халат не застегнут, на ногах шлепанцы со стоптанными задниками. Она выглядывает на площадку, берет бутылку с молоком, зажигает газ, ставит кофейник, нарезает хлеб, готовит завтрак. Потом она будит мужа. Юзек спит крепко, он сердито бурчит, натягивает на голову одеяло. Она сдергивает одеяло. Юзек вскакивает, бежит в ванную, плещется под краном, фыркает. Она отрезает несколько больших, во всю буханку ломтей, намазывает маслом, кладет между ними колбасу — это ему с собой на работу. Закипает молоко, с шипением переливается через край. Кофе уже готов. День серый, дождливый. Мягко, однообразно шуршат дождевые капли по стеклам. Сырая, унылая осень. Муж оделся, торопливо пьет кофе, ругается, он обжег губы; сует в карман пакет с бутербродами. Первая сигарета — первый утренний кашель курильщика. Он смотрит на часы, вскакивает, надевает шапку и выбегает; стук его шагов по ступеням. Проснулась младшая дочка, приподняла голову, обводит комнату невидящими глазами. Старшая, Ядзя, еще спит. Так, теперь завтрак для девочек. Привычная череда утренних дел. Она наливает воды в большой оцинкованный таз и будит Ядзю. При этом она думает, что сегодня нужно купить подкладку к юбке. Синюю или голубую. И кроме того, крючки и молнию. Ядзя умывается над тазом. Она тем временем укладывает в ранец ее книжки и тетрадки. Из учебника по арифметике выскальзывает школьный дневник. Она машинально листает дневник. Рукава я вшиваю еще не совсем хорошо, думает женщина. Надо подучиться. В проймах они у меня морщат. Одна заказчица жаловалась. Взгляд ее задерживается на последней записи в дневнике: «Прошу явиться в школу по вопросу о Вашей дочери. Ваша дочь плохо выполняет домашние задания, иногда даже списывает перед уроками у подруг. Классный руководитель 2-го «В». Подпись неразборчива. Ядзя перестала умываться, подняла мокрую мордочку, робко смотрит на мать. Та бросает на дочку сердитый взгляд.

— Сегодня я пойду с тобой в школу, — говорит она, — ну погоди, ты у меня еще получишь!