Польские новеллисты,

22
18
20
22
24
26
28
30

— Закут мой, куры мои, и держать я их буду, — пропела из своего темного угла пани Туркайло.

— А это мы сейчас увидим. Вот заплатите триста злотых штрафа или посидите под арестом, так сразу вам эти куры перестанут нравиться, — кипя гневом, он шипел, напоминая карбидную лампу, взрыва которой я так боялась во время оккупации.

— Вы можете опротестовать это решение в совете, — сказал из-за стола замшелый. Пучок завитой пакли поднялся и оперся на левую руку, а рот раскрылся в таком глубоком и вкусном зевке, что я смогла увидеть не только нёбо, но и розовые миндалины, и язычок, и гортань. Женщина улыбнулась, извиняясь. Какой-то частичкой сознания я подумала: «Человек состоит из тела, тела, тела…»

— Ты, пан, видать, шутки шутишь — как же я в совет-то пойду, когда я и с кровати-то не подымусь…

— Ну, вот и зачем вам эти куры, одна морока с ними, — сглаживал углы тот, за столом.

— Да ты что, или в толк никак не возьмешь, что я всяку животину люблю? И яички от них свежие могу есть, — всегда воинственно настроенная пани Туркайло на этот раз растерянно оглядывалась, встав в тупик перед таким абсолютным непониманием очевидных фактов.

Чернявый уселся за стол и вытащил из портфеля бумаги.

— Не вы одна живете в городе. И так мы сидим здесь слишком долго. В последний раз вас спрашиваю: ликвидируете вы свою живность или нет?

— Не, сейчас не могу. Может, на тот год…

— Ну, ничего не поделаешь. Винить вам придется только себя самое. Если в течение двух недель куры не будут ликвидированы, вы заплатите триста злотых штрафа. Если и это не поможет, в следующий раз штраф будет тысяча злотых. Затем уже ликвидация будет принудительной.

Вид бумаги и ручки всполошил пани Туркайло. Она села. Из-под перины появилась пропотевшая рубаха из небеленого полотна, под которой дрожал живот, поднимая невесомые пластинки грудей. Она переводила глаза с пишущего на меня.

— Так что же, выходит, вы их сами можете убить?

— Можем, — не переставая писать, сказал чернявый.

— А уже этого вам не дождаться ни в жисть, — пани Туркайло с трудом втягивала воздух, как испорченная помпа. — Не бывать тому, чтобы вы моих кур убивали. Дай-ка мне, соседушка, капелек поскорее.

— Вы бы, бабуся, не волновались, а то только себе побредите. Подумаешь, есть из-за чего — из-за четырех кур, — силился разрядить обстановку замшелый.

— Если не понимаешь, то лучше уж помолчи. А ты давай поднимай голову с моего стола — манеры, называется — разлеглась в чужом месте, — громко сказала Туркай-лова женщине, которая быстро встала, растерянная и ничего не понимающая. То одной, то другой рукой она отводила волосы за уши. Она выглядела беспомощной и милой в своем замешательстве; человека внезапно разбудили в тот момент, когда он одной ногой уже шагнул за границу действительности. Вид ее привел мне на память добродушного кудлатого песика, который когда-то был у меня и который в состоянии испуга, неуверенности или страха садился и поднимал вверх переднюю лапку, всегда ту же самую, покалеченную еще в щенячьем возрасте, но потом совершенно вылеченную.

Я как раз раздумывала над тем, что вызывало у этой женщины такой защитный жест, как приглаживание волос, — материнские ли шлепки, смешки ли подруг, утраченный ли парень, болезненная ли операция у парикмахера или лишения, вызванные необходимостью копить деньги на прическу, но тут красавец ударил о стол картонной папкой жестом, не допускавшим возражений. Это одновременно была и точка и восклицательный знак.

— Конец, уважаемая пани. Постановление и предупреждение мы вам оставим. Советую подумать. Пошли, — сказал он замшелому.

— До свидания, — у меня сложилось странное впечатление, что он осветил меня на прощанье синим блеском своих прекрасных глаз, как освещают фонариком землю в поисках червей, которых потом насадят на крючок.

Девушка, протискиваясь вслед за ними в дверь, еще раз улыбнулась извиняюще.