— И ничего нельзя изменить? Даже с помощью какого-нибудь эликсира?
— Это грех, запомни. Бунтовать — грех. Греховно желание хоть в чем-нибудь его исправить. Красота — это суета сует…
«А уныние?» — захотелось спросить мне, но я тогда еще не знала этого слова. Лишь много позже я научилась хотя бы приблизительно называть то, что можно лишь ощутить, не увидеть…
— Помни, — повторила она. — Не смей бунтовать. А не то бог тебя покарает.
Я ей, конечно, не верила: разве можно верить взрослым?! Ведь они, взрослые, были такие неумные — не верили даже, что в лунную ночь по Висле плывет серебро и что тому, кто лучше всех в городе, можно взять себе немножко… и ему хватило бы на жизнь, если б догадался. А они не верили, хоть это было видно из окна. Они не верили в то, что птицы умеют разговаривать, хоть и слышали их, и в то, что тучи — это острова на том свете. Или плавающие качели, если так приятнее…
Не замечали они и плохого, например губительной паутины, которая все плотнее окутывала их шеи и руки… Так разве можно им верить? Однако перед сном я долго смотрела на иконку. Бог улыбался.
— Это ты их создал таких? — неуверенно прошептала я.
Он продолжал улыбаться.
— И ничего нельзя изменить?
Та же улыбка.
— И нельзя искать счастья в клевере?
— …И хотеть, чтобы падали звезды?
Бог улыбался неизменной улыбкой. Он был сытый, спокойный, он мне очень не нравился. И неожиданно мне захотелось его наказать. Я изо всей силы перечеркнула икону первым попавшимся под руку мелком…
Ни грома, ни молнии…
— Ты!.. — крикнула я гневно.
Он улыбался.
И тогда я разорвала его — в мелкие клочья…
ЯНУШ КРАСИНСКИЙ
Кукан
Еще раз мелькнул между домами пролет железнодорожного виадука, и они вышли на улицу, идущую прямо к набережной. Здесь уже не было ни развалившихся одноэтажных домишек, ни сиротливо торчащих труб. Дорога была покрыта асфальтом, а современные особняки с плоскими крышами — свежей, светлой штукатуркой. И только вогнутый портал прямоугольного, как фабричный цех, костела выделялся своей кирпичной кладкой.