А какой-то местный парень, мой одногодка, вдруг возьми да и прицелься в мою сторону. Нет, не из оружия, просто руками изобразил, что целится в меня, проклятого оккупанта, и что готов и будет стрелять... Конечно, он имел на это право.
Только право, оно ведь за собой и ответственность несёт. У меня как у сержанта и начальника караула есть и обязанности, и права. Но я о них не думал тогда, я просто поднял автомат и прицелился в парня. Автомат был незаряжен, но парня швырнуло к стене, будто пуля в него всё- таки попала. Я успел заметить, как его лицо побледнело, а в глазах появился страх.
Ещё бы, оккупант навёл на него оружие, угрожал. Но я даже сейчас уверен, что поступил правильно. Ты хочешь воевать? Да пожалуйста, имеешь право. Бери ружьё или автомат, стреляй, убивай, но имей в виду, что это не игрушка, что это не просто так возможность продемонстрировать лихость и гонор. Ты не забывай, что любой начальник караула, хоть советский, хоть польский, а хоть американский, имеет право стрелять на поражение в случае нападения на него или караул. Сам может стрелять или приказать открыть огонь своим бойцам.
Уже не смешно? Вот и мне — не смешно.
Хотя да, как говорят у нас, кто в армии служил, тот в цирке не смеется.
Военное положение вовсе не отменило тягу к прекрасному у командира нашего батальона. Майор решил, что под окнами штаба не хватает небольшого фонтана, обсаженного по периметру елями. Чтобы, значит, можно было посидеть в тени у прохладной струи или глянуть из кабинета и порадоваться.
В принципе, каждому из нас строго было приказано ограничить общение с поляками. Выходить за территорию без офицеров или прапорщиков — запрещёно, за такое можно было загреметь на гауптвахту, а если ещё попасться при этом, скажем, на краже — так и вообще в тюрьму. Всё понятно и ясно. Более того, все прекрасно знали, что бродить по болотам и ельникам может быть опасно не только потому, что поймает лесник или местные борцы с оккупантами. В лесу или на болоте можно наскочить на какую-нибудь тварь пострашнее, но на всё это было решено наплевать, так как командиру нашего батальона понадобились ёлки и фонтан.
И даже то, что на дворе было тринадцатое число, к сведению принято не было. Уж тринадцатое число каждого месяца мы чтили не потому, что были суеверными. Тринадцатого декабря восемьдесят первого было введено военное положение, и каждый месяц тринадцатого поляки что-то такое норовили устроить, напомнить власти и лично генералу Ярузельскому, что все всё помнят и ничего не простили. И что ничего не закончилось, а всё только начинается.
И тринадцатого ноября тысяча девятьсот восемьдесят второго года мне была поставлена боевая задача.
Спланирована операция была в лучших традициях стратегии и тактики. Старшина роты на грузовике доставляет нас в лес к болоту, высаживает и быстро удаляется. Мы — я и четверо солдат — героически выкапываем подходящие деревья, заворачиваем их в старые плащ-палатки и прячем возле дороги. Через два часа приезжает старшина на грузовике, мы вместе с ёлками загружаемся и с победой возвращаемся в казарму.
Ёлки мы выкопали, а машина не приехала. Ни через два часа, ни через четыре. Начало темнеть, а долгожданный «ЗИЛ-131» так и не прибыл.
Пошел дождь — мелкий, холодный, противный. И ещё более отвратительным он казался потому, что мне предстояло сделать выбор и принять решение. Правильно было бы ждать машину на месте, потерявшиеся в лесу или в городе так должны поступать — не бродить, а стоять и ждать. Но к шести часам вечера стало понятно, что ждать бессмысленно. И холодно. И мокро. У ребят закончились сигареты и терпение. Я не курю, мне проще, однако ночёвка на мокрой земле при плюс десяти под дождём меня также не устраивала. Совсем. И плюс десять было днём, перед нашим отъездом, а к ночи вполне могло похолодать до ноля.
Нет, можно было соорудить шатёр из плащ-палаток, разжечь костёр и переночевать. Не жравши и не пивши, но и без особых проблем. Я даже чуть не приказал строить лагерь. И приказал бы: прогулка на тридцать с лишним километров меня не привлекала, но Садреддин Мехтиев, которого все для простоты звали Саня, отходивший в сторону справить нужду, примчался перепуганный, даже штаны толком не застегнув, и сообщил, что в лесу бабы.
Объяснить он толком не мог — с русским языком у него были проблемы и в обычной жизни, а когда волновался, так его вообще понять было трудно. Саня прославился, когда в карауле напугал прапорщика.
Ночь, начальник караула со сменой идет менять Мехтиева, а тот, завидев с вышки делегацию, стал действовать строго по уставу. Остановил, приказал осветить лицо, потом приказал прапорщику подойти поближе к вышке, а потом свесился с неё и спросил: «Товарищ прапорщик, сейчас стрелять или после? »
Так что слова Мехтиева принимать слишком близко к сердцу не стоило, но тут он был перепуган почти до полной невменяемости.
Бабы, шепчет страшным голосом, бабы. Такие! По жестикуляции получалось — большие. И с грудью, тоже большой. И страшные. Саня пытался что-то изобразить, гримасничая, но выходило у него это не слишком понятно.
— Чёрные, — сказал Мехтиев. — Полосатые... Такие...
Чёрные, полосатые и особенно — такие, это настораживало. Согласно легендам, лесные девки выглядели именно так — будто английские коммандос, с лицом, разрисованным коричневыми и зелёными полосами. И чёрт с ними, с полосами и девками, только, по тем же легендам, девки лесные очень не любили зрителей. То есть совсем не любили. Иногда исчезали между деревьями, как бесплотные духи, а иногда могли убить слишком уж навязчивого наблюдателя. Ножом или даже стрелой из лука.
В нашем батальоне такого не было давно, собственно, наверное, никогда не было, чтобы убитые. А вот встречали их, лесных девок, неоднократно.