Кроха даже не посмотрел на него, снова принялся шевелить головой над страницами.
— Жену заберу, — сказал мечтательно Женька и пояснил, будто никто не знал: — Валентину.
Валентину они видели раз, в День Флота, в тихий и легкий солнечный день… был ли он? Видели раз, а знали про нее, казалось, все. Жила она в двадцати километрах от бухты, приехала по распределению после финансового техникума, и свадьбу сыграли весной…
— Жену заберу, Валентину, — и домой. Телеграмму дам. Мать студня наварит, баранины напечет, борща… косточка сахарная.
Палуба мерно ходила под мехом канадки, баюкала и баюкала… Нет, не получалось у Женьки рассказать, как все это будет, как встретят его отец и мать, как мать заплачет, а батя уйдет за дом курить… Знал, что приедет в станицу зимой, в холод, слякоть, под голые деревья, а виделось ночами одно и то же: будто приедут они с Валентиной в самом начале осени, в самом-самом начале, когда не жарко — а ровно и ласково тепло, и сады еще зелены запыленной уставшей зеленью, и небо уже не синее, а поблескивает паутинкой… и яблок в саду их столько, что ветви провисли, как бусы. А за палисадом — флоксы и астры, бабушкины любимицы, и бабушка астр нарежет и Валентине поднесет. Банька будет истоплена, и отец и мать на работу с утра не пойдут, отец будет баню топить, а мать — на базар. Приедут они с Валентиной после полудня (хоть нет таких поездов), после полудня, когда в воздухе тишь и истома. Выйдут из баньки прямо к накрытому столу. Справа — материн дом, слева — для молодых, тот, что сложил он с отцом перед службой, между домами навес, и летняя кухонька: здесь, на широком дощатом столе, блестящем, как будто лаковый, накроет мать угощение: студень куриный и студень свиной, салаты, печения и копчения, яишня на сале с зеленым лучком, знаменитый украинский борщ на сахарной косточке, со свежей капусты и свежих помидор, с чесночком, — а потом подоспеет мясо, и цыпленок, зажаренный в кирпичах, а в центре стола, прямо с ледника, — ростовская, хлебная, сытная водка, наш, ставропольский, нарзан, запиваешь им водку — и трезв, только дышится втрое просторней… сколько же дома он не был? Семь лет. Да, не считая той осени перед уходом, когда ладили с батей дом, — семь лет. Астраханская мореходная, Каспий, Каспий… ох, до чего же жаль, что придется приехать зимой.
— …Косточка сахарная. Со свежих помидор. С чесночком!
— Заткнись, — сказал Кроха.
— Со сметаной. У нас сметана знаешь какая? Банку берешь, втыкаешь туда ложку, мельхиоровую, переворачиваешь — и ложка не падает.
— Нет такой сметаны, — сказал Кроха.
— Э! И цыпленка мать в кирпичах зажарит, вот такого вот, сочится весь, с корочкой! — и сверху его этой сметаной.
— Шел бы ты отсюда.
— А ты читай, Кроха, читай. Это полезно. …И водочка — со льда. В угловой комнате нам постелят… Семь лет дома не был.
— Ты на танкерах плавал? — спросил Шурка.
— На них.
— Как ты думаешь, что они там?..
— А! Выпивка кончилась, вот и сигналят: дайте, мол, похмелиться, а то чистое бедствие. У нас на «Вычегде» радист был сумасшедший. Натурально. Только этого сначала никто не замечал, думали — алкоголик…
— В море пойдешь еще?
— Ищи дурака. На железную дорогу пойду. Жену заберу, Валентину… Ты куда, Шурк?
— Не знаю. Скучно…
— Привет, — закричал он, поднимаясь наверх, Ивану.