Хотела бы я плеснуть в нее злым «Я не просила меня вытаскивать» или «Да лучше бы я отправилась в тюрьму», но это было бы ложью. Я просто хотела прожить свою жизнь не так. Совсем не так. И я бы прожила, если бы не…
– Ты по-прежнему собираешься наказать пани Новак? – подслушивает она мои мысли.
– Если верить моему психиатру, я ее вовсе выдумала.
– Если верить твоему психиатру, – передразнила Юлька, – то сейчас ты должна биться головой о стену и пускать слюни. Не уходи от ответа, Тернопольская. Мы дали клятву.
Так и было. Прямо над моей разрытой могилой позади клиники доктора Рихтера, в свете луны и доисторической керосиновой лампы мы поклялись найти пани Новак и заставить ее страдать.
Всю следующую неделю нам было не до мести, слишком погрязли в заботах о том, что бы съесть и как бы не замерзнуть. Но в одном Юлия права абсолютно – мы не можем провести здесь остаток своих дней. Слишком рискованно, слишком шатко, слишком по-звериному. Нужно выбираться.
– Останемся здесь до тепла, – обещаю я. – Что‑то должно измениться, я чувствую.
– Я тоже. Но пока изменилось только то, что нас едва не застукали.
– Все потому, что ты не уследила за лунатичкой! – шиплю я.
Но это проблема. Такая, на которую не получится устало прикрыть глаза и выждать, пока она не решится сама собой, не отболит и не уйдет в небытие кровавой корочкой.
Тишка неуправляема, это нужно признать. Рано или поздно, так или иначе она снова нас выдаст.
Я снова отправляюсь на промысел, но в этот раз все иначе. Внутри меня все подрагивает и сжимается, как ком морских гадов на рыбном рынке Лазурного Берега. В этот раз все по-настоящему, все серьезно. Я собираюсь не просто утащить несколько печений для подружек, оставшихся погостить и проголодавшихся посреди ночи. Я собираюсь ограбить собственную мать и ее мужа.
О том, что пани Тернопольская где‑то поблизости, я стараюсь не думать вообще. Но это плохо мне удается. Каждый раз, когда я закрываю глаза, мой разум как бы пронизывает весь дом, со всеми его комнатами, лестницами, чуланами, залами, кладовыми… Я вижу их все, точно в кукольном домике с раскрытыми стенами, и неизменно нахожу в нем ее. Ее – за туалетным столиком, приклеивающую пучки фальшивых ресниц; ее – за завтраком, брезгливо отпивающую кофе карминно-красным ртом; ее – на коленях у муженька-дирижера. Каждый раз мне кажется, она живет идеальной жизнью, в которой никогда не было места ни мне, ни моему отцу. Жизнью, полной самолюбования.
Даже когда она билась за мои волосы в больнице, разве она билась за меня? Нет, она просто не хотела, чтобы однажды в газетах написали, что дочь оперной дивы – урод.
Удобно представлять это все, не покидая лечебницы или не спускаясь с чердака. Но чтобы раздобыть нечто ценное, нечто, что можно будет продать и какое‑то время жить на эти деньги, мне придется наведаться не на кухню, а в хозяйские комнаты. Сунуть нос и пальцы в тайны матери.
Слуховое окно чердака смотрит на подъездную дорожку и аллею перед особняком. Сегодня вечером мать с мужем уехали куда‑то в ночь. В иной раз я бы не стала рисковать столкнуться с ними, но сегодня риск оправдан.
На первом этаже находится бывший кабинет моего отца. Там, за картиной с прудом, всегда был сейф, где отец хранил ценные бумаги, деньги и личное оружие. Отец доверял мне, а потому я много раз видела, как он открывал его ключом, который хранил в потайном ящичке стола. Если мне удастся проникнуть в кабинет, это решит многие наши проблемы.
Заглядываю туда после набега на кухню. Заперто. Что ж, на простой исход не следовало и надеяться. Но я все же позволяю себе секундную слабость и прислоняюсь лбом к полированному дереву двери.
Ключ от кабинета должен храниться у матери или дирижера. Они бы никому его не доверили. Поднимаюсь наверх, ступаю почти неслышно. Я босиком, чувствую каждый брусок паркетного пола, каждую ворсинку ковра.
Дом погружен в тишь и темень, но я все равно вижу, верней, не вижу в нем никаких признаков траура по мне. Ничего удивительного – мать плохо переносит скорбь. Зато она мастерски горюет на большой сцене: рыдает, падает на колени, терзает платье на пышной груди и воздевает руки к софитам, вопрошая небеса: о, за что они ее так мучают?