Пирог с крапивой и золой. Настой из памяти и веры

22
18
20
22
24
26
28
30

– Он погиб, защищая страну! Не трогай меня, не трогай, или я расцарапаю тебе рожу!!!

Я слышу звуки их борьбы, скольжение напряженных шагов, громкое гневное дыхание. А если он решит причинить ей вред? Мне что, так и лежать здесь, пока он что‑нибудь с ней делает? Я даже не пойму, если он возьмется ее душить.

– Чокнутая, ты просто чокнутая. – Кажется, он отступил. – Неужели ты сама уже поверила в то, что говоришь? Разуй глаза, Регина: твоего мужа пришили свои же, потому что он заигрался в политику. Ты хоть читаешь газеты? Ты хоть знаешь, когда закончилась война? Или ты так сильно хотела, чтобы тебя приняли обратно в высшее общество, что готова была пить на брудершафт с его убийцами? Ты жалкая! Жалкая, стареющая…

– Убирайся, – рычит она.

– Проспишься и приползешь на коленях. Я тебя знаю.

– Убирайся прочь! Я все потеряла из-за тебя!

Он коротко смеется и хлопает дверью.

Мы с матерью остаемся одни.

Верней, она остается одна, а я – сама по себе. Тень, клубок пыли в темноте. В голове у меня пусто и гулко, только проносятся раз за разом на повторе реплики Якова: «Заигрался в политику… Убили свои же… Высший свет… Когда закончилась война?»

От размышлений меня отрывает бормотание матери. Я тихонько отодвигаю в сторону еще один кожаный саквояж из тех, что она берет с собой в гастроли, и теперь могу видеть ее ноги в шелковых чулках со швом сзади. Она избавилась от туфель и теперь шаталась из одного угла комнаты в другой, спотыкаясь и бормоча что‑то себе под нос.

– И ведь если бы я решилась… Проклятье, я просто не смогу. Возможно, я перегнула… – и прочее и прочее в том же духе.

Мне остается только ждать, когда она уляжется и уснет. Тогда можно будет попробовать выбраться из этой ловушки. Или же ждать до утра. А как я стану добираться до чердака днем? Попалась, глупая подопытная мышь.

Мать звякает стеклом, что‑то журчит и льется. Прекрасно, она решила успокоиться алкоголем. Может, это даже сыграет мне на руку.

– Стареющая… Стареющая, каков мерзавец! Мне всего‑то тридцать шесть… Боже, боже… А где крем?

Она продолжает что‑то мямлить, оттирая с лица косметику перед туалетным столиком, и не стесняясь, громко прихлебывает из своего бокала. Чиркает спичкой, продолжая причитать:

– Стоило выгнать его. Да уж, тогда никаких тебе флейтисток, прохвост. Никакого шампанского. Пойдешь в таперы, как миленький пойдешь. Трам-пара-пам-пам! – Она посмеивается. – Найду другого, постарше. Может быть, даже… Черт! – Стакан с грохотом опускается на столик. Кажется, она плачет.

Я закатываю глаза самым наглым образом. Хорошо быть невидимкой, никто не отчитает за непочтение к старшим. Но тут меня словно пронзает током.

– Магда… Магдонька, доченька моя… – Голос прерывается глухими рыданиями. – Прости, прости меня, грешницу! Это ведь все я! Дева Мария, есть ли искупление?!

Еще час она бессвязно молится, кается, шепчет и заламывает руки. Пока наконец не доходит неверной походкой до кровати и не валится на нее с размаху. Пружины надсадно воют у самого моего застывшего лица. Через какое‑то время сверху доносится громкий и совершенно немузыкальный храп пьяной оперной дивы Регины Тернопольской.

Медленно выползаю наружу, стараясь не издать ни единого звука.