Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— Такой талант в тайге пропадает! Тебе бы только в органы!

Лукьян вроде и не уловил насмешки в словах сына — напротив, подхватил его слова.

— А что, Стспонька… Я бы в органах не хужей других развернулся, я бы не последней спицей в колесе… Ладно, тут же я тогда смекнул, что за субчик-голубчик встрелся. Из кулачья — враг лютый! «Откуда?!» А уж он еле-еле языком ворочат, скорей уж хрипит: «Оттуда, где голодом морят.» И толкует, что семью всю схоронил, что как перст один остался. Поднялось тут во мне: «Ты что, паразит, Советску власть порочишь. Ты почему из ссылки побег. Да тебя к сосне пришить! Встать, арш в комендатуру!» Вскинул я ружье, а уж успел, вложил в него пулевой патрончик. Поднялся он кой-как, зыркнул глазами и хрипит, стервоза: «Не могу идти, стреляй-де в русского офицера — на германской пулям не кланялся». «Моей поклонишься!» Зашептал что-то, выдернул этот наградной бант из кармана гимнастерки, прижал к груди и блажит из последнего: «Стреляй, русский офицер умирать умеет!» Торопит, грязно обозвал меня… Ну, тут я и взорвался: Закутина, активиста… Хлестанул собаку без промаха. Да он все равно лишенец, вне закону. Вражина был и какая там жалость! Подошел к сосне, вижу затих, откинул коньки… Кресты отлетели — взял, а чево серебру в тайге киснуть!

Андрей еле сидел за столом — страдал, думал мучительное: это ж какое-то затмение, как говорила мать, на всех нас нашло с того семнадцатого… И все по чужой подсказке: сосед на соседа, православный на православного, а то и брат на брата… Да какой же враг тот офицер, если он и после гражданской — столько лет выжил! Да его сто раз до ссылки органы проверяли. Выходит, из крестьян был тот офицер. Отец рассказывал, что к концу первой мировой много служило офицеров уже и из мужиков. Из тех, кто был пограмотней. Терзался Андрей, раскаивался сейчас, что не поехал в Томск. Как-то нехорошо у Закутиных. К тому еще Лукьяну угодил… Век бы с ним за одним столом не сидеть и этих вот слов его не слушать.

Как бы угадывая мысли Андрея, Степан вздохнул за столом и потер виски.

— Все-то у нас враги и враги. Не слишком ли много этих врагов. Мой лейтенант из Одессы, Ваня Белов, меня просвещал потихоньку, говорил: с семнадцатого года все крушим и крушим всяких негодников — откуда берутся, кто их плодит?! Да, батя, врага — это ж нажить надо, это надо сделать человека врагом! И не разом, не часом. Я вот на что согласен: после побега мог бы тот офицер обернуться и врагом. Ты смотри, как его усердно подталкивали к вражескому стану: раскулачили — отобрали все, что горбом нажил, обобрали дочиста и в ссылку. Всю семью голодом поморили — что же ликовать ему и славить власти, «ура» активисту Закутину кричать. Да выпади тебе его судьба, ты, батя, со своим-то характером точно стал бы злючим врагом советской власти. Стал бы!

Лукьян не усидел, вскочил с сундука. Его взорвало вовсе не то, что говорил сын, а то, что Степан почти повторил слова своей матери. Было, Прасковья в горячах такое же выложила.

— Ты не туда сани поворотил, Степша. Звонишь не ладно. Ты эти слова мне не смей. Молод еще дела-то старших разбирать!

Степан громко рассмеялся.

— Сразу и не смей… А умирать на фронте молод я был?! Нет уж, батя, теперь ты меня из круга не выставляй. Сравняла нас война и сказать тебе, спросить с тебя — смею! Пролитой кровью я это право заслужил! Да ты раскинь мозгой… Офицера из народа, героя войны, защитника Родины ты бандитски расстрелял. За что, собственно? За слова. За то, что жить хотел, бежал от голодной смерти… А, кстати, по чьей вине голод в тайге выкосил тысячи людей, дети-то, старики за что гибли? Да по вине и таких вот местных активистов, как ты. Вы тут вовремя продуктов в болотину не завезли, жилья не дали… Э-э, молчал бы уж, дорогой родитель. Похоронил ты офицера?

Лукьян наливал в стакан самогон. Коротко, зло взглянул на сына.

— Издалека ты, Степша, начал… Вам хорошо, вы немцев, чужаков, кои с оружием, крушили. А нам другое досталось. Жалобил ты меня, да не разжалобил. Души я не рвал из-за этого офицера, не думай. Он все равно через день-два бы сдохнул от голодухи, и обглодали бы его мураши. Так бы вышло: вчера ты воротил нос, а нынче и сам навоз…

Степан еще что-то хотел сказать, но тут вошла с улицы Прасковья, весело объявила:

— Мужики, щей сейчас принесу!

— Давай, мать! — с деланным весельем закричал Лукьян. — Потребно пропустить и горячинькова. Э-эх, глухарька б сейчас из чугуна потаскать кусменью — люблю-ю!

Парни хлебали с аппетитом, а Лукьян забывался, подолгу парил деревянную ложку над своей тарелкой. Этот разговор с сыном — разговор неожиданный, вызвал особенное, вовсе не родительское зло. И дернул же леший, зачем кресты показал, кто неволил… Хорош ты, Степша… Ты какой-то странный пришел с фронта, какой-то чужой… Родителя с ходу отчитывать вздумал. Нет, шалишь, парень. Мы, старшие, тоже в свое время были победителями, а уж победителей не судят! Лукьян повеселел от этой удачной, от этой спасительной мысли. Широко улыбнулся парням.

— Ну, ребяты, чем заниматься думаем, какая такая у вас программа. Вы как насчет огневого боя… Последние глухариные зорьки сейчас, поняли?

Степан тоже хотел подавить в себе то свое раздражение, что подняла в нем пьяная прямота отца, его беснование у сундуков, его циничный рассказ про убийство офицера.

— А что, Андрей… Батя толковый совет дает, сделаем вылазку, сверим прицелы. Держал ты в руках ружье? Ну и прекрасно.

Андрей радовался. Ему сейчас абы куда, только бы не сидеть в доме Лукьяна Закутина.