Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

Андрей сидел за столом грустным, прятал припухшие со сна глаза. Выпил, и повеселеть бы ему, но не веселится — сиротинушкой вырос. Вот приедет в Согру, в свой поселок, а не встретит у порога родной отец, не ждать крепких мужских объятий, и не вспыхнет за столом отцовской гордостью родитель за своего старшего…

— Ты-то чево скис? — толкнул локтем Андрея Степан. — Поддержи наступление на левом фланге, приказываю, сержант!

Андрей опомнился. В самом деле, что он праздник людям портит!

— Налей, дядя Лукьян.

— Во, это по-нашенски! — вскочил с лавки Лукьян. — А то сидим, друг на дружку глядим… Та-ак, прокатилось у гостя, а у хозяина пролетело легкой пташечкой. Груздем, груздем ее задраивай, самогонь! Ох, и борза, стерва!

Он скоро еще себе налил, Лукьян, и все больше возбуждался, все больше хорошел лицом, как часто это бывает со здоровыми людьми в их начальном опьянении. В плотном ободье черных волос и коротко подстриженной черной же бороде, на щеках Закутина полыхал яркий малиновый румянец. Черные глаза его под широкими дугами бровей блестели молодо и свежо.

Ему, видно, не сиделось, Лукьяну. Опять встал, уперся руками в стол и поднял голос почти до крика:

— Та-ак, вчера вы орденами и медалями вот тут гремели, а мы — глядели… Нынче хвастать мой черед. А ну, худы питухи, выматывайтесь из-за стола и ходу, ходу за мной! Ну, во-от, рубах они не надели… Накиньте шинелки и — хорош. Тепло ныне на дворе, припекат!

Лукьян без шапки, как был в просторной шелковой рубахе пунцового цвета молодецки рванулся из горницы. Степан с Андреем малость задержались, все-таки накинули на себя шапки и шинели. В сенях Степан ухватил Андрея за плечо, заглянул в его повеселевшие глаза.

— Ты уж не криви губ. Видишь, взыграло нутро хозяйчика — самогон его распирает. Да, любит похвальбишку, такой вот кураж. Да пусть ево потешится. Только-то и делов!

— Да ты что, Лукьян? Да ты сшалел — простынешь! — закричала Прасковья, глядя на раздетого мужа. Она приставила к стене амбарчика деревянную лопату — убирала снег, и подошла. — Смотри, вешне тепло обманчиво…

— Каркай, старая, больше! — грубо отмахнулся Лукьян от жены и потащил парней в конюшню.

В полутемной конюшне Степан удивился.

— Батя, да у тебя лошадей… Откуда столько?

— Одна моя — мне положено, как леснику. А эти две на постое. Сена у Закутина довольно, а у лесхоза ево всегда нехватка. Вот, навязали лесхозовские… Конешно, не за даром кормятся. Приплачивают за сено, а за уход дали Прасковье хлебную карточку. Сынок, глянь, а признала тебя Ластовка. Ах, ты голуба, голос даже подала…

Из конюшни Лукьян повел парней к амбару. Скоренько открыл тяжелый винтовой замок, толкнул крепкую дверь. Жалобно подали свой голос промерзшие петли. Звенышко зарешеченного оконца света пропускало мало, но и то, что увиделось — удивило Андрея. И было чему удивляться. На деревянных спицах и вешалах висели стяги лосины, свинины и баранины. У двери на крышке большого ларя лежали три мерзлых глухаря. В боковом сусеке мягко желтело настывшее за зиму зерно. В отдельном сусеке темнели кедровые орехи, через весь амбар тянулись гроздья калины и рябины.

— Одесса-мама… Хлеб-от откуда? — не выдержал Степан.

— Из лесу, вестимо… Помнишь, в школе ты стишок учил.

— Как из лесу? — не понял Степан.

— А, распашу ль я, распашу ль я па-ашенку-у… — дико заревел песенную строку Лукьян, подхватил под руки парней и почти вытолкал их из амбара. На дворе, на солнце хитровато сощурил свои развеселые глаза. — Вот так, Степша. Родитель твой к соседу за припасом не ходит. Жить — это, сынок, ум-меть надо!