Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

— Кто этот ваш сосед? — спросил я однажды у редактора.

— А лихо его знает, — Панасюк давал справку с неохотой. — Пивом торговал, выгнали. Сдается, какие-то кожи теперь заготовляет.

Некогда было строить хату березняковскому редактору. Хватало у него хлопот и без хаты. Но присущего ему чувства юмора он не терял. А если человек умеет смеяться, то никогда не подумаешь, что он живет плохо.

Пришлось Панасюку побывать в разных переплетах, но невзгоды и превратности жизни, казалось, не наложили никакого отпечатка на его внешность и характер. Он сохранил юношескую подвижность и жизнерадостность. В его фигуре, походке не было никакой степенности, солидности, которая обычно приходит к людям, когда им под сорок. Ходил он как-то вприпрыжку, смеялся звонко и заливисто, и, если бы не лысая голова, можно было бы подумать, что имеешь дело с веселым молодым человеком.

Нечего греха таить, редактору районной газеты приходилось, да и приходится временами нелегко. Перед райкомом ответствен он на все сто процентов, а подошла какая-нибудь очередная важная кампания, и редактора посылают обычным уполномоченным в район. Попробуй огрызнуться: «У тебя есть аппарат, справится».

Панасюков «аппарат» в те памятные годы складывался из него самого и ответственного секретаря — Мелешки Вали. Валя была девушкой на выданье. Если я хоть капельку разбираюсь в людях, то возьму на себя смелость сказать, что о делах сердечных она думала раз в десять больше, чем о газете.

Если к этому добавить, что весь месячный гонорар районной газеты легко можно было спустить за один час с добрым знакомым возле пивного ларька, то станет совсем понятным, что газета держалась на Панасюке и энтузиастах, которых он сумел вокруг нее сплотить. Благодаря им Панасюк делал газету интересной. Он как-то всегда умел быть в самом центре событий, знал, где что делается, кто чем дышит, кого нужно поддержать, а кого «стукнуть». В воскресные дни, если редактор был дома, он неизменно шел на базар. Здесь он встречался со знакомыми колхозниками и бригадирами, разговаривал с ними в обстановке, исключавшей всякую официальность. Присматривался Панасюк и к тем, у кого уже завелось постоянное место на базаре. Впоследствии в газете появлялись едкие фельетончики и заметки.

Однажды, когда я сидел у Панасюка, дверь открылась, и на пороге нерешительно остановился высокий чернявый юноша с красивыми чертами лица.

— Заходи, Коля, заходи. — В голосе редактора зазвучали какие-то новые, незнакомые мне нотки.

Юноша сел на стул и молчал. Он хотел, видимо, что-то сказать, но не отваживался при постороннем человеке.

— Стихи принес? — спросил редактор. — Не стесняйся, это свой, он тоже в редакции работает.

Коля вытащил из-за пазухи сверток стихов, и мы начали их читать. Стихи были слабенькие, но попадалось в них что-то живое и свежее. Коля писал о тракторах, о севе в колхозе, о роще и соловьях — о том, что он видел и слышал. И в этой непосредственности была своя, идущая от души поэзия. Одно стихотворение Панасюк обещал напечатать, и Коля полетел из редакции как на крыльях.

— Хороший хлопец, — сказал мне редактор, когда юноша вышел. — Может, поэтом станет. Кончит десятилетку, заберу в редакцию. Валя, вероятно, к тому времени замуж выйдет.

Панасюк стал вдруг задумчивым и молчаливым. А в сумерках, когда мы сидели на ступеньках редакционного крыльца и слушали разнообразные голоса вечернего районного городка и тихий шепот тополей, он рассказал мне одну историю.

— Знаешь, спас мне жизнь в сорок втором году один хлопец, еще подросток. Смелый был хлопец, боевой. Нас привезли сюда в район на самолете шестерых. Вылетели с подмосковного аэродрома вечером, а в полночь были уже на месте. Летчик все кружил над лесом, искал условных сигналов. Погода испортилась, тучи, хоть глаз выколи, ничего не видно. Летчик кричит: «Полетим назад, не имею права высаживать вас, сигналов нет». Но разве приятно еще два раза линию фронта перелетать да разрывы зениток считать. «Высаживай! — требуем. — Мы сигналы на земле сами найдем». Высадил он нас все-таки. Прыгнул я с парашютом, опыта большого у меня не было, только два раза и прыгал на тренировках. Раскрыл парашют высоко над землей, ну и понесло меня. Думал уже, что к фашистам в лапы занесет. Зацепился за какое-то дерево и, не осмотревшись, давай быстрей освобождаться от парашюта. Руки и лицо ободрал, пока примостился на ветке. Пошарил рукой — сижу на дубе, возле самой вершины. Попытался слезть, до нижней ветки добрался, но прыгать опасно, дуб, чувствую, высокий. Товарищей моих не слышно, поразносило ветром. Найдут, думаю, выручат из беды.

А на рассвете, как глянул вниз, так и голова кругом пошла. Стоит мой дуб на краю леса один-одинешенек, будто рекрут на часах, как в песне поется. Неподалеку деревня виднеется, немного в стороне — другая. А дуб мне попался высоченный, ствол в три обхвата, от нижней ветки до земли метров двенадцать. Прыгнешь — и костей не соберешь.

Хоть бы умереть по-человечески, думаю. А то собьют, как ворону, и каркнуть не успеешь. Но ничего не попишешь, сижу замаскировавшись. Наблюдать с него хорошо — все вижу, что в одной деревне делается, что в другой. Ничего, кажется, страшного: бабы коров выгоняют, с винтовками никого не видать. И вот смотрю: гонит хлопчик коров. Пригнал, расположился под дубом и костер небольшой раскладывает — дело было под осень. Огляделся я, никого не видно поблизости, и кричу сверху: «Хлопчик, немцы в деревне есть?» А он как бросится наутек. Ну, думаю, теперь пропал, пойдет и расскажет всем. А он отбежал немного и смотрит: кто это и откуда кричит. Ничего не увидел, но идти под дуб боится. Тут я веткой зашуршал, и он увидел меня. Вижу, успокоился немного, подходит. «Как ты туда залез? — удивляется. — Я думал, на такой дуб вовек не залезешь». А я свое: «Немцев, — кричу, — нет в деревне?» — «Нету, — отвечает, — и полицейские убежали, партизан боятся». Тут я совсем успокоился.

Попросил его найти шест подлинней, чтобы с дуба слезть. Но где ты такую жердь найдешь! Мой пастушок все же не растерялся. Почесал затылок и побежал. Вижу, тащит охапку сена. Положил и снова побежал. Счастье мое, что копны близко стояли. Целые две копны перетащил он под этот дуб. «Ну, теперь прыгай! — кричит. — Только на сено целься, не то разобьешься». Прыгнул я и, как видишь, не разбился…

Панасюк умолк. В тот вечер, мне казалось, по-особенному шелестели листьями тополя. Из центра городка доносился веселый смех. Березняки в вечерние часы всегда хорошели; какой-то задумчивой красотой, уютом манили тихие улицы. Можно было до глубокой ночи сидеть вот так на крыльце и слушать, как медленно затихает жизнь. Первым смолкал репродуктор на площади, веселой толпой проходили зрители с последнего киносеанса, и только влюбленные шептались в скверике напротив. Влюбленных пересидеть было нельзя: они не расставались до рассвета.

— А где теперь этот пастушок?