Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

Все произошло совсем не так, как это представлялось мне вначале. Ехал я в Березняки преисполненный сознанием важности и ответственности своей командировки, и душа моя пела. Вокруг шумел май, расцветали сады, щебетали птички, сияло солнце. Я ехал в кузове полуторатонки и строил самые смелые планы на будущее. Впервые за четыре месяца работы в редакции областной газеты мне дали большое задание. Близилась первая годовщина окончания войны, и редактор поручил мне организовать полосу из колхоза, который назывался «День победы».

Кто имел хоть какое-нибудь отношение к газете, тот легко поймет мою радость. Ведь настоящий газетчик, считал я, как раз и начинается с полосы. Пиши заметки, корреспонденции, напечатай даже очерк — все равно высоких и трудных вершин ты еще не достиг. Вершина газетного Эльбруса — полоса, которая заканчивается подвалом, подписанным полной твоей фамилией.

Пусть простят мне излишне скромные люди ту ни с чем не сравнимую гордость, которая прямо-таки распирала мне грудь. Живет в душе газетчика эта гордость и будет жить до тех пор, пока гремят ротации, тысячами отсчитывающие пахнущие свежей краской газетные листы, пока собираются шумные летучки, на которых редко хвалят, а больше «пропесочивают», пока стоит в кабинете ответственного секретаря вместительная редакционная корзина!

Есть великая радость увидеть напечатанным свое слово и знать, что его прочитает много-много людей.

Ехал я в Березняки с самыми возвышенными мыслями и с самыми светлыми надеждами. Разве же не радостно зайти в редакцию районной газеты и на вопрос, зачем приехал, спокойно и уверенно ответить, что будешь делать полосу. На тебя станут смотреть с уважением, ведь каждый знает — кому попало полосы не поручат.

Я радовался и, конечно, не предчувствовал, что очень скоро постигнет меня досадная неудача. Уже в самых Березняках, где возле чайной остановилась попутная «полуторка», я соскочил из кузова на мостовую, и тут как раз случилось несчастье. Подошва моего правого сапога отвалилась совсем, хотя до этого, сдается, держалась довольно крепко. Она лежала на мостовой стоптанная и ненужная, а я стоял обутый в один сапог.

Это была неприятность, хуже которой не придумаешь. Многое повидали мои сапоги. Месил я ими грязь в трех европейских государствах, когда был на войне, и вот вдруг они не дотянули всего несколько дней до годовщины своего мирного служения.

Время было вечернее, и не оставалось ничего другого, как взять подошву в руки и поплестись тихонько от людских глаз в редакцию районной газеты. В этом марше к зданию редакции, конечно, не было никакой торжественности, так как все мое высокомерие пропало еще там, на мостовой около чайной.

Благодаря неприятности, случившейся со мной, я и познакомился с березняковским редактором Евсеем Панасюком. Когда я тихо переступил порог редакции, еще не зная, какими словами поведаю о своей беде, Панасюк писал передовую статью. Он сидел за столом, но мысли его, видимо, блуждали где-то далеко-далеко, — редактор вначале даже не заметил моего прихода. Пришлось основательно кашлянуть, чтобы Панасюк наконец обратил внимание на мою особу.

Есть еще на свете то, что называется солидарностью газетчиков. Газетчик газетчика в беде не покинет. Евсей Панасюк понял меня лучше отца родного. Мы с ним были знакомы считанные минуты, а он уже, наморщив лоб, думал, как и чем мне помочь.

— Ты какой номер носишь?

— Сорок пятый.

— Не ноги у тебя, братец, а лыжи. Хотел тебе свои сандалии дать. А теперь разве лапти придется сплести?

До лаптей, конечно, не дошло. В тот же вечер Панасюк, взяв под мышку мои сапоги, направился к самому знаменитому в Березняках сапожнику Зелику Шустерману. А я сел дописывать передовую статью о вывозе удобрений. Никогда, кажется, я не писал с таким вдохновением! Статью об удобрениях я писал, как поэму. Я напрягал свой мозг в поисках проникновенных высоких слов, и такие слова находились, они ложились на бумагу прочувствованными, искренними строчками.

Статья получилась немного разностильной. Серьезное и деловое начало, которое набросал Панасюк, вдруг перешло в галоп лирической импрессии. Но выбирать не приходилось, и Панасюк, вернувшись от сапожника, благословил общее наше произведение в печать.

А на следующий день утром я получил сапоги с хорошо прибитыми подошвами. Праздничная полоса из колхоза «День победы» не сорвалась.

Может, спустя какой-нибудь месяц после этой полосы меня назначили корреспондентом «по кусту», в который входили и Березняки. Мне теперь часто приходилось встречаться с Панасюком. И не только встречаться — я ночевал в его кабинете, звонил по его телефону, ездил с ним по району.

Владело мной в то время юношеское стремление искать, красивых, действительно идеальных людей. Мерками для определения качеств исключительных личностей я руководствовался довольно жесткими. Поэтому пусть не покажется кому-либо странным, что никаких идеальных людей я не встречал. Всякий, кто приближался в моем представлении к людям этой категории, позднее обязательно проявлял в своем поведении, характере, взглядах, нечто такое, что нарушало его абсолютную идеальность. Но нельзя жить на свете, когда не веришь в красивое, святое, когда не чувствуешь, что рядом с тобой живут действительно чудесные люди.

И вот довелось мне встретиться с человеком, знакомство с которым как-то перевернуло все мои прежние взгляды. Этим человеком и был Панасюк. Признаюсь, что в первое время меня привлекла его биография. Она была действительно интересная.

Когда-то, еще в начале тридцатых годов, окончил Панасюк пищевой техникум. Он учился там варить пиво. Чем понравилась Панасюку эта специальность, остается неизвестным. Но варить пиво березняковскому редактору не пришлось. Еще там, в техникуме, проявил он себя хорошим осоавиахимовцем и способным корреспондентом. Это и решило его жизненную судьбу.