Потаенное судно

22
18
20
22
24
26
28
30

— Сказать мало, Охримович, надо почувствовать. А хто, як не мы, шоферня, все это чувствуем? Ух, как чувствуем — печенками своими прозреваем!

Антон понял: ему теперь следует молчать. Дудник уже завелся, как подогретый двигатель, теперь покатит.

— Опять же не угадаешь, что к добру, а что наоборот. Возьми, чуешь, мои глаза. Если бы в них не куриная слепота, я давно бы где-то земляных червей кормил, ей-право! Бывает, что болезнь не только губит, но и спасает человека. — Он снова поднял обе руки к глазам, протер их рукавами фуфайки. — Случилось такое в последнюю военную зиму. Охримович, чуешь?

Антон не ответил.

— Шли мы рейсом из Мелитополя на Бердянск, полуторки всяким товаром груженные. Двое нас на двух стареньких «газонах». До Инзовки добрались засветло… Может, чув про Инзовку — болгарское село?.. Засветло доехали. А дальше, говорю я, стоп. У меня куриная слепота. Я блукать в степи не хочу. На тот час поднялась метелица, завертело — белого свету не видать. Не поеду, говорю, и все. Дружок мой, що на передней полуторке шоферует, свою сторону тянет: шо тут припухать, говорит. Держись моей колеи — доедем благополучно. Нет, отвечаю, я ночью слепой, меня хоть голыми руками бери. Он обозлился: «Ну и пошел ты… Мне в Бердянск надо, — говорит, — а ты сиди в Инзовке». И покатил. А в степу с ним приключилось что — сказать страшно. Осела машина на правый борт: задние скаты спустили. Он решил их заменить, дело понятное. Достал домкрат, подладил его под ось, и как уж там не знаю взялся он за скаты, только получилось погано: домкрат из-под машины выскользнул, скаты опустились в колею, прижали мужику руку. Придавили кисть к земле — и ничем ее не освободить. Он и так, он и сяк — не поддается. Столкнуть машину с места не столкнешь: на тормоза поставлена. Выдернуть руку не выдернешь: машина груженая, придавила намертво. И выходит, что рука в капкан попала. Як железом ее стиснуло. Буран разыгрался, мороз трещит. В степу это не забава. Понял мужик, что конец ему. Ждать подмоги неоткуда, дорога глухая, да и кто по такой хуртовине отважится ехать. Я бы, может, подсобил, но у меня куриная болезнь, я у болгар ночую. Другой, может, кто бы подскочил, дак не знает же, что нужна допомога…

У Антона потухла цигарка, и сам он будто застывать начал, не ворохнется. Иван почмокал губами, повздыхал, продолжал:

— Хоть так, хоть так — все один конец. Чуешь, Антоша, начал он грызть свою руку зубами. Иначе, понял, ему не освободиться. Отгрыз у самой кисти. С холоду, с переляку, видать, боли не чувствовал человек. И шо ты думаешь — вызволился! Добыл свободу — и ну бежать. А куда? Никакого же здравого понятия в таком состоянии. Бежал-бежал, пока не выдохся до края. Хорошо, на жилье наткнулся… — Иван передохнул немного, повел рассказ к концу. — Зараз он у потребсоюзе работает не скажу кем, токо видел: там крутится. Культяпку ему расчленили на две половины, заживили по раздельности. Як у рака клешня получилась. Цигарку держит клешней лучше, чем здоровой рукой. И стакан берет… Хорошо, так обошлось. А мог бы и не брать больше стакана́. Бачишь, Антоша, яка наша работа?

— Работы легкой не бывает, — согласился Антон.

— Во! — подхватил Иван Дудник. — А ты, Антоша, повышаешь голос на человека, когда он в немочи. Не гоже так! — дал Иван запоздалую отповедь Балябе за утреннее его бесцеремонное вторжение.

3

Когда отца проводили на пенсию, Антону стало тревожно. Он знал, что в таком возрасте менять привычки, род занятий, режим загруженности — опасно. Понимал, что перелом этот болезненный, долго не заживающий. Из писем, получаемых от старых флотских друзей, ему было известно, что многие командиры кораблей, уйдя в отставку, долго без моря не живут, оказавшись вне командирского мостика, где ты чувствовал себя связанным многими сотнями, а то и тысячами нитей-нервов с личным составом, со всем огромным, сложным живым организмом боевого корабля, где бытие рассчитано до секунд, где мышцы и воля напряжены до предела, где мозг работает без устали с трезвой четкостью и ясностью, где память и расчет точны, где реакция мгновенна… Ты чувствуешь всеми своими клеточками работу корабля. Шум вентиляторов, вибрацию турбин, удары гребного винта. Слышишь перезвоны телеграфа, задающего команду в машину, треск в переговорной трубе, повизгивание роликов на реях во время подъема сигналов, оглушительно резкие, пронзительные звонки боевой тревоги, топот кованых ботинок по железной палубе. Ловишь ставшие родными запахи солярки и масляных красок, смолистый дух тросов и пряный запах кожи, которой обтянуты диваны в кают-компании. Перед глазами всегда простор, широта, синь, таящие в себе что-то новое, неожиданное, непредвиденное. Чувство опасности, холодящее кожу на висках, чувство ответственности, не допускающее забытья. И вдруг — покой, тишина, ограниченный стенами квартиры горизонт. Стоишь ты, как говорится, на всех четырех якорях. И не качнет тебя ни килевая, ни бортовая качка. Палуба под тобой немая, каменно-неподвижная.

Сердце, если оно не получает должной нагрузки, хиреет и ослабевает…

Охрим Баляба ходил по пустому огороду бабы Оляны, намечая ряды, обмеривая их шнуром. В нужных точках забивал колышки или просто втыкал ветки. Позже на помеченных местах копал ямки — не широкие и не глубокие, — как раз такие, какие требуются для саженцев. Ямки выстаивались, получая подкормку навозом, а то и химикатами, которые удавалось добывать Охриму Тарасовичу в скобяном магазине. Выстаивались, заливаемые дождем, засыпаемые мелкой снежной крупкой. А когда на базаре появилась грузовая машина «ЗИЛ», кузов которой был сплошь завален поставленными наискосок саженцами ореха, жерделя, мирабели, шелковицы, яблонек райки, пепина и семиренко, грушек бергамот и скороспелки, венгерской сливы и турецкой вишни, привезенных из государственного питомника, Охрим Тарасович выкатил из-под навеса старую тачку, намочил в кадке, что стоит у колодца, мешковину и кусок старого рядна, кинул их в тачку, покатил ее к базару.

— Га, коханый, за деревом приехал! — обрадованно приветствовал Балябу случайно подвернувшийся Сабадырь, отец Йосыпа Сабадыря, бывший коммунский садовник.

— Посоветуй, шо взять. Хочу зробить, чтоб всего понемногу, чтобы было, як то кажуть, и кислое, и солодкое.

— Га, коханый. Це ты хочешь посадить сады Вавилонские. Так? — продолжал Сабадырь, затыкая пальцем фистулу на горле (фистулу ему вставили после ранения в германскую войну).

— Угадал!

— Зробимо, зробимо! — пообещал Сабадырь. Обратившись к хлопцу, стоящему в кузове, попросил тоном приказа: — А подай-ка мне, коханый, руку. Хочу на твою гарбу залезти.

Парень запротестовал:

— Сюда не можно! Стойте внизу, а я буду подавать.

— Сабадырю можно, коханый! Чув про Сабадыря?