Гостья

22
18
20
22
24
26
28
30

Франсуаза ладонью вытерла запотевшее стекло; из тьмы вынырнули освещенные витрины, уличные фонари, прохожие; но она не ощущала своего движения, все эти видения сменяли друг друга, а сама она не двигалась с места: то было путешествие во времени, вне пространства; она закрыла глаза. Взять себя в руки. Ксавьер с Пьером вставали перед ней, ей хотелось в свою очередь стать перед ними; овладеть собой, чем овладеть? Мысли ее блуждали. Она решительно ни о чем не могла думать.

Автобус остановился на углу улицы Дамремона, и Франсуаза вышла. Улицы Монмартра застыли в белизне и безмолвии. Франсуаза заколебалась, смущенная своей свободой – она могла пойти куда угодно, но у нее не было ни малейшего желания куда-либо идти. Машинально она начала подниматься на холм; снег под ее ногами слегка сопротивлялся, потом уступал с шелковистым хрустом; ее то и дело охватывало разочарование – она ощущала, как рушится препятствие, прежде чем завершается усилие. Снег, кафе, лестницы, дома… «Каким образом все это меня касается?» – с изумлением подумала Франсуаза; она почувствовала прилив такой смертельной скуки, что ноги у нее подкосились. Что значили для нее все эти посторонние вещи? Это находилось на расстоянии и даже не касалось той головокружительной пустоты, которая ее поглотила. Бездна. Спускаешься по спирали все глубже и глубже, и кажется, что под конец чего-то достигнешь – покоя или отчаяния, неважно чего, но окончательного; однако по-прежнему остаешься на той же высоте, на краю пустоты. Франсуаза с тоской оглянулась вокруг, но ничто не в силах было ей помочь. Это из себя следовало бы исторгнуть порыв гордости, или жалости к себе, или нежности. У нее болели виски, спина, и даже эта боль оставалась для нее посторонней. Необходимо, чтобы кто-то был тут и сказал ей: «Я устала, я несчастна». Тогда это смутное, сострадальческое мгновение с достоинством заняло бы свое место в жизни. Но рядом никого не было.

«Это моя вина», – подумала Франсуаза, медленно поднимаясь по лестнице. Это была ее вина, Элизабет права, она давно уже перестала быть личностью; у нее даже не было больше облика. Самая обездоленная из женщин могла по крайней мере с любовью коснуться собственной руки, и она с удивлением посмотрела на свои руки. Наше прошлое, наше будущее, наши мысли, наша любовь… Никогда она не говорила «я». А между тем Пьер располагал своим будущим и своим сердцем; он удалялся, отступал на границы собственной жизни. Она оставалась тут, отделенная от него, отделенная от всех и без связи с самой собой; покинутая и не сумевшая обрести при этом истинного одиночества.

Облокотившись на балюстраду, она смотрела поверх нее на огромную голубую ледяную дымку. Это был Париж, и это распласталось с оскорбительным безразличием. Франсуаза откинулась назад; что она делала тут на холоде, с белыми куполами над головой, с устремлявшейся к звездам пропастью у ног? Она бегом спустилась по лестницам. Надо было пойти в кино или кому-нибудь позвонить.

– До чего плачевно, – прошептала она.

Одиночество – это не то, что можно потреблять по кусочкам; наивно было воображать, что она сможет на весь вечер найти в нем убежище, следовало полностью отказаться от него, пока она полностью его не обретет.

От острой боли у Франсуазы перехватило дыхание; остановившись, она поднесла руки к ребрам: «Что со мной?»

Сильная дрожь встряхнула ее с головы до ног. Она была вся в поту, голова гудела.

«Я больна», – с каким-то облегчением подумала Франсуаза. Она подала знак такси. Делать было нечего, следовало лишь вернуться к себе, лечь в постель и попытаться заснуть.

На площадке хлопнула дверь, и кто-то пересек коридор, шлепая стоптанными туфлями. Должно быть, это просыпалась белокурая шлюха; в комнате наверху на проигрывателе у негра тихонько звучало «Одиночество». Франсуаза открыла глаза, было уже почти темно. Около сорока восьми часов она пролежала в тепле простынь; легкое дыхание рядом с ней было дыханием Ксавьер, которая после ухода Пьера не тронулась с большого кресла. Франсуаза глубоко вздохнула: болезненная точка не исчезла, этим она была скорее довольна, это вселяло уверенность, что она больна, и это так успокаивало; не надо было ни о чем беспокоиться и даже разговаривать. Если бы только ее пижама не промокла от пота, Франсуаза чувствовала бы себя совсем хорошо, но пижама прилипла к телу; кроме того, на правом боку оставалось жгучее пятно. Доктор был возмущен, что так плохо поставили согревающий компресс, но это по его вине, ему следовало бы получше объяснить.

В дверь тихонько постучали.

– Войдите, – сказала Ксавьер.

В дверном проеме показалась голова коридорного.

– Мадемуазель ничего не нужно?

Он робко подошел к кровати. С несчастным видом он ежечасно приходил предлагать свои услуги.

– Большое спасибо, – ответила Франсуаза. Она так задыхалась, что не могла говорить.

– Доктор сказал, что завтра утром мадемуазель непременно должна ехать в клинику. Мадемуазель не хочет, чтобы я куда-нибудь позвонил?

Франсуаза покачала головой.

– Я не собираюсь никуда ехать, – сказала она.

Кровь бросилась ей в лицо, и сердце бешено застучало. Зачем врач всполошил прислугу в отеле? Они скажут об этом Пьеру, и Ксавьер тоже ему скажет; она и сама знала, что не сможет солгать ему. Пьер заставит ее поехать. Но она не хотела, не увезут же ее все-таки вопреки ее воле. Она увидела, как за слугой закрылась дверь, и обвела взглядом комнату. Здесь пахло болезнью. Уже два дня тут не убирали и даже не открывали окно. Напрасно Пьер, Ксавьер и Элизабет складывали на камине аппетитную еду: ветчина скорчилась, абрикосы засахарились в своем соку, крем-брюле растаяло, превратившись в светло-коричневое море. Это начинало походить на жилище узника, однако это была ее комната, и Франсуаза не хотела ее покидать. Ей нравились облупившиеся хризантемы, украшавшие обои на стене, и потертый ковер, и шумы отеля. Ее комната, ее жизнь; ей очень хотелось оставаться там, простертой и бездеятельной, а не переселяться, чтобы оказаться средь белых и безликих стен.