Гостья

22
18
20
22
24
26
28
30

Она всегда испытывала шок, когда видела, что Пьер с сочувствием воспринимает чувства, с которыми сама она боролась всеми силами.

– Она ревнует ко мне, – продолжала Франсуаза.

– Она ревнует ко всему: к Элуа, к Берже, к театру, к политике. То, что мы думаем о войне, кажется ей неверностью с нашей стороны, мы не должны заботиться ни о ком другом, кроме нее.

– Сегодня она сердилась на меня, – сказала Франсуаза.

– Да, потому что ты проявляла сдержанность в отношении наших планов на будущее; она ревнует тебя не только из-за меня, но и в отношении тебя самой.

– Я прекрасно знаю, – сказала Франсуаза.

Если Пьер хотел снять тяжесть с ее сердца, то взялся за это неудачно, она все больше чувствовала себя угнетенной.

– Я нахожу это тягостным, – продолжала она, – это любовь без малейшего дружелюбия. Создается впечатление, что тебя любят не ради тебя.

– Такова ее манера любить, – сказал Пьер.

Он прекрасно приспосабливался к этой любви, у него даже создалось впечатление, что он одержал победу над Ксавьер. Зато Франсуаза мучительно ощущала себя во власти этого пылкого и недоверчивого сердца, теперь она существовала лишь посредством капризных чувств, которые питала к ней Ксавьер; эта колдунья завладела ее образом и по своей воле заставляла ее претерпевать худшие чары. В этот момент Франсуаза была нежелательной, бесчувственной и мелочной душой; ей приходилось дожидаться улыбки Ксавьер, чтобы вновь обрести согласие с самой собой.

– Ладно, посмотрим, в каком настроении она будет, – сказала Франсуаза.

Но это была сущая пытка – до такой степени зависеть и своим счастьем, и даже самим своим существованием от этого чужого и строптивого сознания.

Франсуаза без удовольствия надкусила толстый кусок шоколадного торта, есть не хотелось. Она сердилась на Пьера – он прекрасно знал, что Ксавьер, устав после бессонной ночи, наверняка рано пойдет спать, и мог бы догадаться, что после утренней размолвки Франсуазе не терпелось подольше побыть с ней наедине. Когда Франсуаза оправилась от болезни, они условились о строгом распорядке: в один из двух дней она выходит с Ксавьер с семи часов до полуночи, а в другой день Пьер встречается с Ксавьер с двух до семи часов. Остальное время распределялось по воле каждого, но уединения с Ксавьер были неприкосновенны: по крайней мере, Франсуаза неукоснительно соблюдала эти соглашения. Пьер гораздо чаще пользовался своим преимуществом. Этим вечером он зашел слишком далеко, попросив жалобно-шутливым тоном, чтобы его не отсылали до того, как он уйдет в театр. Казалось, он не испытывал ни малейших угрызений. Взобравшись на высокий табурет рядом с Ксавьер, он с воодушевлением рассказывал ей о жизни Рембо. История тянулась от самого блошиного рынка, но прерывалась столькими отступлениями, что Рембо все еще пока не встретился с Верленом. Пьер рассказывал; фразы описывали Рембо, но в голосе слышалось множество интимных намеков, и Ксавьер смотрела на него с какой-то сладострастной покорностью. Их отношения были почти целомудренными, и тем не менее через поцелуи, легкие ласки между ними возникло чувственное согласие, которое обнаруживалось под их сдержанностью. Франсуаза отвела глаза. Обычно она тоже любила рассказы Пьера, однако этим вечером ни его интонациям, ни забавным образам, ни неожиданным оборотам не удавалось ее тронуть. По отношению к нему она испытывала слишком большую досаду. Почти ежедневно он старался объяснять Франсуазе, что Ксавьер привязана к ней не меньше, чем к нему, но, не задумываясь, действовал так, словно эта дружба женщин представляется ему не заслуживающей внимания. Безусловно, он занимал первое место, однако это не оправдывало его бестактности. Разумеется, и речи не было, чтобы отказать ему в том, о чем он просил: он пришел бы в негодование, а возможно, и Ксавьер тоже. Между тем, весело согласившись на присутствие Пьера, Франсуаза, казалось, поступилась интересами Ксавьер. Франсуаза бросила взгляд на зеркало, занимавшее за баром всю высоту стены: Ксавьер улыбалась Пьеру. Видимо, она была довольна тем, что он вознамерился завладеть ею, но это вовсе не причина, чтобы она не рассердилась на Франсуазу, позволившую ему это.

– Ах, представляю себе лицо мадам Верлен! – с громким смехом сказала Ксавьер.

Франсуазу охватила неизбывная печаль. Неужели Ксавьер все еще ненавидит ее? Всю вторую половину дня она была любезна, но только внешне, поскольку погода стояла хорошая и ее очаровал блошиный рынок, на самом деле это ровным счетом ничего не значило.

«А что я могу поделать, если она меня ненавидит?» – подумала Франсуаза.

Она поднесла стакан ко рту и увидела, что у нее дрожат руки. За день она выпила чересчур много кофе, и ее лихорадило от нетерпения; она ничего не могла поделать; она не имела никакого влияния на эту маленькую упрямую душу, ни даже на прекрасное тело из плоти, ее защищавшее; тело теплое и податливое, доступное мужским рукам, но встававшее перед Франсуазой несгибаемой броней. Ей оставалось только ждать, не шелохнувшись, приговора, который оправдает ее или осудит: вот уже десять часов, как она ждала.

«Это мерзко», – подумалось ей вдруг.

Весь день она подстерегала каждый хмурый взгляд, каждую интонацию Ксавьер; да и в эту минуту она все еще была озабочена столь жалкой тревогой, отторгнутая от Пьера и приятной обстановки, отражение которой посылало ей зеркало, отторгнутая от самой себя.

«А если она меня ненавидит, чего же больше?» – с возмущением сказала себе Франсуаза. Разве нельзя было смотреть на ненависть Ксавьер прямо, точно так же, как на пирожные с сыром, лежавшие на подносе? Прекрасного светло-желтого цвета, они были украшены розовыми цветками астрагала, и даже возникало желание съесть их, если бы не знать их кислого вкуса. Эта круглая головка занимала в мире не больше места, ее охватывали одним взглядом, ну а этот мрак ненависти, потоком вырывавшийся из нее – если его загнать в свою коробку, то его тоже можно было бы держать в руках. Надо было лишь слово сказать, и ненависть с сокрушительным грохотом рассыпалась бы, превратившись в дымку, запертую в теле Ксавьер и столь же безобидную, как вкус того, что скрывалось под желтым кремом пирожных. Ненависть ощущала бы свое существование, но разницы не было бы никакой, напрасно она корчилась бы в яростных завитках: на обезоруженном лице увидели бы лишь несколько завихрений, неожиданных и плавных, как облака в небе.