Наш соотечественник, знаменитый писатель и поэт Владимир Набоков высказал мнение, вернее, свое чувство по поводу лунной эпопеи наиболее поэтично и кратко:
– Попирание лунной почвы, трепет под ногами ее камешков, одновременно страх и восхищение, и это чувство – где-то в глубине тела – отрыва от Земли, самое романтическое ощущение, когда-либо испытывавшееся открывателями… Вот все, что я могу сказать… Утилитарная сторона достижения меня не интересует[25].
При всех разительных отличиях романа Вана и Ады, этой «уникальной,
Вѣрочкѣ
– она сделала приписку: «Я и не думала плакать! Но ради такой рифмы можно и это сказать». Схожим образом Ада в ответ на прохладные слова Вана о первом своем романе «Письма с Терры» заметила в скобках: «Я с этим не согласна, это милая, милая книжечка!»
Неизменно умалявшая свою роль в набоковском писательском тандеме, Вера в 1963 году экспромтом («на пари», как указано ее рукой) сочинила нижеследующее короткое стихотворение (в оригинале старая орфография). По очаровательному совпадению стихи были записаны на лицевой стороне «Отчета перед акционерами» миссурийской «McDonnell Aircraft Corporation» (Набоковы в 50–60-е годы играли на бирже, чем педантично ведала Вера), украшенного изображениями больших военных самолетов и маленьким земным шаром над рекламным лозунгом: «First Free Man in Space» («Первый свободный человек в космосе»). В те годы корпорация создавала пилотируемые космические капсулы «Джемини» (по английскому названию созвездия Близнецов), успешные испытания которых способствовали осуществлению первого полета человека на Луну.
Быть может, редактор «Ады» г-н Рональд Оранжер был не так уж неправ, что сохранил в опубликованном тексте всю его интимную полифонию.
Одно из самых ранних и верных русских описаний этой книги принадлежит Евгении Каннак (урожд. Залкинд), знакомой Набокова 20-х годов и участнице берлинского «Клуба Поэтов». В 1975 году, после выхода французского перевода «Ады», она обратила внимание на одну ее важную особенность: «Я не знаю другого автора, который так вольно обращался бы со своими читателями, так откровенно подсмеивался над ними, уснащая свой английский текст <…> русскими или французскими фразами, которые порой забывает перевести. Но русскому читателю не только очень интересно, – ему даже лестно читать новые романы Набокова: так и кажется, что автор ему лукаво подмигивает, будто хочет сказать: “Только мы с вами понимаем, в чем тут дело”. В самом деле, кто, кроме русского читателя, оценит московский говорок первого мужа Ады <…> кто обрадуется неожиданно пролетевшей перед ним русской стихотворной строке, кто в описании парка, где встречаются подростки Ада и Ван, узнает дорожки русского имения?»[27]
В следующем году в заметке «Владимир Набоков. “Ада, или Жар”» она подробнее остановилась на русской теме романа и его общем стилистическом своеобразии:
– Что же это за страна, – спрашивает себя в недоумении читатель, – эта «Амероссия», расположенная где-то между Россией и Америкой, где все говорят по крайней мере на двух языках, где у помещиков, как бывало в старину, много преданных слуг – дворецкий, кучер Трофим, шустрые горничные, гувернантка-француженка (очень похожая на гувернантку Лужина – и самого Набокова), которая пишет почему-то рассказы Мопассана под псевдонимом Монпарнас?
Быт этой семьи напоминает быт былых времен: какие там семейные обеды – икра и водочка, рябчики с обязательным шампанским, какие тургеневские пикники в лесу, куда лакеи привозят в шарабане корзины с закусками, фруктами, вином! И какие бывают там иногда романтические дуэли!
Действие происходит якобы в конце прошлого века <…> Но в ту далекую эпоху существуют уже и телефон (под названием «дорофон»), и самолеты, и психоанализ, и даже кинематограф, где подвизается мать Ады, Марина, а потом и сама Ада.
Нетрудно в конце концов догадаться, что автор самовольно выбирает и сочетает отрывки времени и пространства, которые ему по той или иной причине пришлись по душе, и что этот роман, в котором главные роли играют маленькая нимфа и ее брат, их любовная связь, начинающаяся очень рано и продолжающаяся до бесконечности, – не что иное, как миф, сказка о счастливой и вечной любви.
Особую лирическую ноту вносит в повествование история Люсетты, младшей сестры Ады, с детства упорно и безнадежно влюбленной в Вана. <…>
При чтении этого романа, и в оригинале, и в переводе, мне всегда казалось, что он, в сущности, обращен не к иностранному, а к русскому читателю, – и как обидно все же, что по воле судьбы он не по-русски написан! В самом деле, кто, кроме русского, подметит классические цитаты, внесенные в текст без всяких кавычек, вроде: «я вас люблю любовью брата…» или «где нынче крест и тень ветвей?..». Кто улыбнется целому ряду чеховских реплик (из «Трех сестер»), фигурирующих в диалогах? И все ли иностранные читатели знают, что Пушкин вовсе не написал поэмы «Всадник без головы»? <…>
Так на протяжении всего романа Набоков забавляется, придумывая вариации общеизвестных изречений и цитат, уснащая свой текст намеками, недомолвками, загадками. И, конечно, необходимо упомянуть об исключительном блеске и богатстве стиля, об игре автора со словами и в слова – давней его страсти, – о множестве аллитераций, анаграмм, акрофонических перестановок (напр., Таормина – Минотаора), создающих слова с новым значением: все это мы постоянно встречаем на страницах «Ады».
Но мне не хотелось бы создать впечатление, что этот роман написан целиком в пародийном или ироническом ключе, с оттенком характерного «надменного задора». В «Аде» с убедительной силой говорится и о совсем ином: о пролетающем времени, о том, что будущего нет, о любви, о жизни, о смерти. Это – сюрреалистический роман, протекающий в странном, фантастическом мире, и в нем утверждается власть любви и искусства, воображения и юмора[28].
Избирательное смешение в «Аде» разных временных и пространственных отрезков, о котором писала Каннак, было принято одними критиками за причуду эрудита, другими за высокомерие аристократа-пассеиста, раздраженного шумом мотоциклов на улицах старой Европы (замечательно, что мотоцикл Грега Эрминина в романе носит тютчевское название «Silentium»). На деле, пестрая мозаика, любовно сложенная Набоковым из ярких кусочков культурно-исторической смальты, это еще одна грандиозная метафора книги, своего рода художественная компенсация за все невзгоды и утраты (в том числе большого состояния и великолепного поместья), устроенные ему «дурой историей».
Вскоре после переезда в Америку из охваченной войной Европы Набоков написал воззвание о помощи русским соотечественникам, оставшимся в оккупированной Франции, в котором с горьким бесстрастием обратился к сегодняшним своим читателям:
Будущим восьмидесятникам может быть покажется, что мы жили в ах какую занимательную эпоху, сколько перевидали и так далее, но большинство моих современников вероятно согласятся со мной, что кроме дьявольской скуки, унизительного томления духа, вынужденного прислушивания к пошлейшим захлебываниям пошлейших феноменов на ярмарке великих людей и совершенно нестерпимого количества ничем не оправданных человеческих страданий, история не дала им ничего. Остановимся на этих страданиях… на этой сущей гололедице для мысли, где мысль скользит и падает[29].