В 1913 г. я написал короткую статью с характеристикой другого явления, очень напоминающего deja vu[227]. Это deja raconte, иллюзорное представление о том, что человек уже сообщил нечто важное в ходе психоаналитического лечения. Как правило, пациент утверждает – со всеми признаками субъективной уверенности, – что уже делился тем или иным воспоминанием. Врач, будучи уверен в обратном, обычно способен убедить пациента в ошибке. Объяснение этой любопытной оплошности состоит, судя по всему, в том, что пациент чувствовал побуждение сообщить некие сведения и намеревался это сделать, но почему-то не сделал, а теперь использует воспоминание о намерении в качестве подмены действия, т. е. осуществления намерения.
Сходное положение дел и, не исключено, работу того же самого механизма можно увидеть в явлениях, которые Ференци (1915) называет «предполагаемыми оплошностями». Мы верим, что забыли какой-то предмет, положили его не туда или просто потеряли, но вполне можем убедить себя, что ничего подобного не сделали и что все идет так, как вообще должно быть. Например, пациентка возвращается в кабинет врача со словами, что хочет забрать оставленный зонт; однако врач видит, что она держит этот зонт в руках. Следовательно, налицо стремление совершить оплошность, и этого стремления достаточно для замены фактического поступка. За исключением этого отличия, предполагаемые оплошности тождественны реальным, но выглядят, если угодно, бледнее.
V. Когда недавно мне выпала возможность изложить одному философски образованному коллеге несколько примеров забывания имен вместе с их анализом, он поспешил возразить: «Все это прекрасно, но у меня забывание имен происходит иначе». Ясно, что так облегчать себе задачу нельзя. Не думаю, чтобы мой коллега когда-либо прежде размышлял об анализе забывания имен; также он не смог объяснить, в чем, собственно, состоит его «иначе». Но его замечание все же обнажает вопрос, который многие наверняка пожелают поставить на первый план. Данное выше объяснение оплошностей и случайных действий применимо во всех или лишь в единичных случаях? Если только в единичных, то каковы те условия, при которых оно может быть применено к явлениям иного происхождения? Мой опыт не позволяет ответить на этот вопрос. Я хочу лишь предостеречь от того, чтобы считать означенную связь редкой, ибо, сколько мне ни случалось проводить исследования – на себе или на пациентах, – эта связь, как в приведенных примерах, с уверенностью устанавливалась; по крайней мере, находились веские основания, заставляющие предполагать ее наличие. Неудивительно, что далеко не всегда удается найти скрытый смысл симптоматического действия, поскольку решающим фактором, который надлежит принимать во внимание, тут выступает сила внутреннего сопротивления. Также у нас нет возможности истолковывать каждый отдельный сон у себя или у пациента. Для подтверждения общей применимости теории достаточно хотя бы немного проникнуть в глубь скрытых соотношений. Нередко бывает так, что сон, который при первой попытке истолкования мнится неприступным, спустя неделю или месяц раскрывает свою тайну, когда какое-то реальное изменение, случившееся в этот промежуток времени, успевает снизить накал борьбы психических факторов. То же самое верно для объяснения ошибочных и симптоматических действий. Пример очитки «в бочке по Европе» дал мне повод показать, как неразрешимый на первый взгляд симптом поддается анализу, когда отпадает реальная заинтересованность в вытесненных мыслях[228]. До тех пор, пока оставалось возможным, что мой брат получит звание прежде меня, указанная ошибка в чтении оказывала сопротивление неоднократным попыткам анализа; но когда стало понятным, что моему брату вряд ли окажут предпочтение, предо мной внезапно открылся путь, ведущий к решению. Было бы, таким образом, некорректно утверждать относительно всех случаев, не поддающихся анализу, что они возникают вследствие работы иного психического механизма, чем тот, который вскрыт нами. Здесь понадобится нечто большее, нежели собрание отрицательных примеров. Совершенно недоказуема и готовность – присущая, думаю, всем здоровым людям, – верить в наличие иных объяснений для ошибочных и симптоматических действий. Очевидно, что она служит проявлением тех же психических сил, которые создают тайну и которые поэтому становятся на защиту тайны и сопротивляются ее раскрытию.
С другой стороны, мы не должны упускать из вида тот факт, что вытесненные мысли и позывы отнюдь не самостоятельно достигают выражения в форме симптоматических и ошибочных действий. Техническая возможность подобного рода промахов со стороны иннервации должна возникать независимо от них; затем уже ею охотно пользуется вытесненный элемент в намерении дать о себе знать. Установить картину тех структурных и функциональных отношений, которыми располагает такое намерение, ставили себе задачей (в применении к ошибочным словесным действиям) подробные исследования философов и языковедов. Если в совокупности условий для ошибочных и симптоматических действий мы начнем, таким образом, различать бессознательный мотив и как бы откликающиеся на него физиологические и психофизические отношения, то останется открытым вопрос о присутствии в здоровой психике других факторов, каковые способны, подобно бессознательному мотиву и вместо него, порождать на почве этих отношений ошибочные и симптоматические действия. Ответ на этот вопрос не входит в мои задачи.
Также в мои задачи не входит преувеличивать различия, пусть и достаточно сильные, между психоаналитическим и расхожим взглядами на оплошности и погрешности. Скорее, я советовал бы присмотреться к случаям, когда эти различия теряют большую часть остроты. Что касается самых простых и маловажных примеров оговорок и описок – когда, скажем, просто сокращаются отдельные слова, «глотаются» слоги или пропускаются буквы, – то более сложные толкования ни к чему не приводят. С точки зрения психоанализа мы должны утверждать, что в этих случаях имеется некое нарушение намерения, но невозможно выяснить, чем оно вызвано и какова его цель. На самом деле они всего-навсего показывают нам факт своего существования. В таких случаях мы видим еще, что ошибки усугубляются фонетическим сходством и близостью психологических ассоциаций; этого мы никогда не оспаривали. Однако разумно настаивать на том, чтобы, как в науке, о таких «рудиментарных» оговорках и описках судили на основе более четко описанных примеров, изучение которых обеспечивает нас недвусмысленными выводами о происхождении оплошностей и погрешностей.
VI. После обсуждения обмолвок выше мы ограничивались тем, что доказывали присутствие в мнимых оплошностях скрытой мотивировки и при помощи психоанализа прокладывали себе дорогу к познанию этой мотивировки. Общую природу и особенности психических факторов, выражающихся в этих оплошностях, мы оставили пока почти без рассмотрения и, во всяком случае, не пытались еще определить их точнее и вскрыть закономерность. Мы и теперь не возьмемся целиком исчерпать этот предмет, ибо первые же шаги покажут нам, что в эту область можно проникнуть, скорее, с другой стороны[229]. Но здесь можно наметить несколько вопросов, которые я хотел бы, по крайней мере, перечислить и кратко описать. 1) Каково содержание и происхождение тех мыслей и позывов, о наличии которых говорят ошибочные и симптоматические действия? 2) Каковы должны быть условия, необходимые для того, чтобы мысль или позыв стремились и оказались в состоянии воспользоваться этими явлениями как средством выражения? 3) Возможно ли установить постоянное и единообразное соотношение между характером ошибочного действия и свойствами того переживания, которое в нем выразилось?
Начну с того, что сгруппирую некоторый материал для ответа на последний вопрос. Разбирая примеры обмолвок, мы нашли нужным выйти за пределы намерений и вынуждены были искать причину расстройств речи вне замыслов индивидуума. В ряде случаев эта причина была под рукой, и говоривший отдавал себе в ней отчет. В наиболее простых и прозаичных на вид примерах фактором, расстраивающим проявление мысли, являлась другая формулировка (звучавшая столь же приемлемо) той же самой мысли, и не было возможности выяснить, почему одна должна была потерпеть поражение, а другая – пробить себе дорогу («контаминации» у Мерингера и Майера). Во второй группе случаев поражение одной формулировки мотивировалось наличием соображений, говоривших против нее, но они оказывались недостаточно сильными, чтобы добиться полной ее отмены (пример – «zum Vorschwein gekommen»). Задержанная формулировка также осознавалась в этих случаях с полной ясностью. Лишь о третьей группе можно утверждать без ограничений, что здесь препятствующая мысль отлична от задуманной, и можно установить существенное, по-видимому, разграничение. Препятствующая мысль либо связана по содержанию с ассоциацией, расстроенной мыслью (препятствие в силу внутреннего противоречия), либо вообще ей чужда, и лишь расстроенное слово связано с расстраивающей мыслью (часто бессознательной) какой-либо странной внешней ассоциацией. В примерах из моих анализов, которые я привел, вся речь находится под влиянием мыслей, действенных и одновременно совершенно бессознательных; их или выдает само расстройство мыслей (Klapperschlange – Kleopatra), или они производят косвенное влияние за счет того, что позволяют отдельным единицам сознательно задуманной речи взаимно расстраивать друг друга (пример – Ase natmen и Hasenauer). Задержанные бессознательные мысли, из которых проистекает расстройство речи, могут иметь самое разнообразное происхождение. Этот обзор не приводит нас, таким образом, к обобщению в каком бы то ни было направлении.
Сравнительное изучение примеров очиток и описок ведет к тем же результатам. Отдельные случаи здесь, как и при обмолвках, обязаны, по-видимому, своим происхождением процессу уплотнения, который не поддается дальнейшей мотивировке (пример – der Apfe). Впрочем, любопытно было бы все же узнать, не требуется ли каких-то особых условий для того, чтобы произошло подобного рода уплотнение, правомерное во сне, но аномальное наяву. Наши примеры сами по себе не дают ответа. Однако я не делал бы отсюда вывода о том, что таких условий (за вычетом разве что ослабления сознательного внимания) вовсе не существует, поскольку другие данные показывают, что именно автоматические действия отличаются правильностью и надежностью. Скорее, стоит подчеркнуть, что здесь, как часто бывает и в биологии, нормальное или близкое к нормальному менее благоприятно для исследования, нежели патологическое. Надеюсь, что разъяснение более тяжелых расстройств прольет свет на темные места, что остались при изучении и толковании наиболее легких случаев расстройства.
При очитках и описках также нет недостатка в примерах, обнаруживающих более отдаленную и сложную мотивировку. Пример «в бочке по Европе» – очитка, объясняемая влиянием отдаленной, по сути, чуждой мысли, порожденной вытесненными завистью и честолюбием; она использует слово Beförderung для установления связи с безразличной и безобидной темой в прочитанном. В примере с фамилией Буркхард сама фамилия выступает «словесным переключателем» того же рода.
Нельзя не признать, что расстройства функции речи возникают легче и требуют меньшего напряжения со стороны расстраивающих сил, чем расстройства других психических функций.
На другой почве стоим мы при исследовании забывания в собственном смысле этого слова, т. е. забывания минувших переживаний (от этого забывания в строгом смысле можно было бы отделить забывание собственных имен и иностранных слов, рассмотренное в главах I и II, которое можно назвать «ускользанием», а также забывание намерений, которое можно обозначить как «упущение»). Основные условия нормального забывания нам неизвестны[230]. Не следует упускать из вида и тот факт, что далеко не все будто бы забытое забывается на самом деле. Наше объяснение применимо только к тем случаям, когда забвение застает врасплох, нарушая правило, в силу которого забывается неважное, а важное удерживается в памяти. Анализ тех примеров забывания, которые, на наш взгляд, нуждаются в особом объяснении, каждый раз обнажает в качестве мотива забывания нежелание вспоминать то, что способно вызвать тягостные переживания. Мы приходим к предположению, что этот мотив стремится проявлять себя повсюду в психической жизни, но другие, встречные силы мешают ему делать это сколько-нибудь регулярно. Объем и значение этого нежелания вспоминать тягостные ощущения заслуживают, как представляется, тщательнейшего психологического рассмотрения. Кроме того, нельзя отделять и вопрос о том, каковы те особые условия, которые в ряде случаев делают возможным забывание, каковое выступает общей и постоянной целью.
При забывании намерений на передний план выходит также другой фактор: конфликт, о котором при вытеснении тягостных для воспоминания событий можно лишь догадываться, становится осязаемым, и при анализе соответствующих примеров мы неизменно находим встречную волю, которая противится данному намерению, но целиком его не устраняет. Как и при описанных выше оплошностях, здесь наблюдаются два типа психических процессов: встречная воля либо непосредственно направляется против намерения (когда последнее более или менее значительно), либо же по своей сути чужда намерению и устанавливает с ним связь путем внешней ассоциации (когда намерение почти безразлично).
Тот же конфликт господствует и в случаях ошибочных действий. Побуждение, обнаруживающее себя в форме расстройства действия, обычно оказывается противоположным стимулом, а еще чаще какой-то посторонний позыв пользуется удобной возможностью при совершении действия проявить себя в форме его расстройства. Случаи, когда расстройство происходит в силу внутреннего протеста, принадлежат к числу более значительных и затрагивают также более важные действия.
В случайных или симптоматических действиях внутренний конфликт постепенно отступает на задний план. Эти моторные проявления, мало ценимые или полностью игнорируемые сознанием, служат выражением для различных бессознательных или вытесненных позывов. По большей части они суть символические выражения фантазий и пожеланий.
По первому вопросу – о том, каково происхождение мыслей и позывов, выражающихся в форме ошибок, – можно сказать, что в ряде случаев происхождение расстраивающих мыслей от подавленных позывов душевной жизни может быть легко показано и доказано. Эгоистические, завистливые, враждебные чувства и побуждения, испытывающие на себе давление морального воспитания, нередко у здоровых людей находят воплощение в ошибочных действиях, чтобы так или иначе проявить свою наличную, но отвергаемую высшими душевными инстанциями силу. Допущение этих ошибочных и случайных действий в немалой степени сходно с удобным способом терпеть безнравственность. Среди таких подавленных позывов заметную роль играют различные сексуальные помыслы. Если они столь редко встречаются среди мыслей, вскрытых анализом в моих примерах, то виной тому случайный подбор материала. Я подвергал анализу преимущественно примеры из собственной душевной жизни, а потому выбор носил довольно предвзятый характер, исключающий все сексуальное. В иных случаях расстраивающие мысли берут свое начало из возражений и соображений, в высшей степени безобидных на вид.
Мы подошли теперь ко второму вопросу – каковы психологические условия для того, чтобы та или иная мысль стала искать выражение не в полной форме, а в форме, так сказать, паразитарной, т. е. в виде изменения или расстройства другой мысли. На основании наиболее ярких примеров ошибочных действий велик соблазн искать эти условия в том отношении, которое устанавливается к функции сознания, в определенном, более или менее ясно выраженном характере вытесненного. Однако при рассмотрении целого ряда примеров этот характер растворяется среди расплывчатых намеков. Склонность отделываться от чего-либо по той причине, что оно подразумевает потерю времени, наряду с соображениями о том, что данная мысль не относится, в общем-то, к задуманному – вот, по-видимому, мотивировка для вытеснения какой-либо мысли, вынужденной затем искать выражение путем расстройства другой мысли; перед нами подобие морального осуждения для предосудительного эмоционального позыва – или некий плод совершенно неизвестного хода мыслей. Уяснить общую природу условий, определяющих ошибочные и случайные действия, попросту невозможно. Зато при таких исследованиях мы вправе заявить, что чем безобиднее мотивировка ошибки, чем менее избегает осознания мысль, которая проявляется в этой ошибке, тем легче разгадать явление, когда на него обращают внимание. Наиболее простые случаи обмолвок замечаются немедленно и исправляются самопроизвольно. Там же, где мотивировка создается вытесненными побуждениями, требуется тщательный анализ, который порой сталкивается с затруднениями, а порой и вовсе не удается.
Соответственно, мы вправе принять последние соображения за свидетельства того, что удовлетворительное разъяснение психических условий, определяющих ошибочные и случайные действия, возможно получить лишь посредством иных методик и подходов. Хотелось бы, чтобы снисходительный читатель усмотрел из этих рассуждений следующее: сам предмет выделен довольно искусственно из более обширной связи.
VII. Наметим в нескольких словах хотя бы направление, ведущее к этой более обширной связи. Механизм ошибок и случайных действий, насколько мы познакомились с ним при помощи анализа, в наиболее существенных пунктах обнаруживает совпадение с механизмом образования снов, который я разобрал в моей книге о толковании сновидений (глава о «работе сновидений»). Уплотнение и компромиссные образования (контаминации) обнаруживаются здесь и там. Ситуация одна и та же: бессознательные мысли находят выражение необычным путем, посредством внешних ассоциаций, в форме видоизменения других мыслей. Несообразности, нелепости и погрешности содержания наших сновидений, в силу которых сон едва ли не исключается из числа результатов психической деятельности, образуются тем же путем (пусть и при более свободном обращении с подручными средствами), что и обычные ошибки нашей повседневной жизни. В обоих случаях мнимая неправильность функционирования находит объяснение в своеобразном наложении друг на друга двух или более правильных актов.
Из этого совпадения следует важный вывод. Особый вид деятельности, наиболее яркий результат которой мы видим в содержании сновидений, не следует всецело относить к сонному состоянию психики, раз уж мы в оплошностях и погрешностях находим столь обильные доказательства того, что он проявляется и наяву. Та же связь не позволяет нам усматривать в этих психических процессах, столь аномальных и причудливых на вид, следствия глубокого распада душевной жизни или болезненные состояния функционирования.
Верное суждение о той странной психической деятельности, которая порождает и ошибочные действия, и сновидения, возможно лишь тогда, когда мы убедимся, что симптомы психоневроза, в особенности же психические образования истерии и навязчивого невроза, повторяют в своем механизме все существенные черты этой деятельности. Вот отправная точка для дальнейших исследований. Впрочем, рассмотрение ошибочных, случайных и симптоматических действий в свете этой последней аналогии представляет также особый интерес по другой причине. Если сопоставить их с плодами психоневроза, с невротическими симптомами, то приобретут смысл и основание два широко распространенных утверждения: что граница между нормальным и аномальным в психике непрочна и что все мы немного нервозны. Независимо от врачебного опыта можно конструировать различные типы такого рода нервозности, пусть едва намеченной, – это formes frustes[231] невроза, т. е. случаи, когда симптомов мало или когда они выступают редко или не резко; когда, таким образом, невелико число, степень или продолжительность болезненных явлений. При этом, не исключено, упускается из вида как раз тот тип, который, по-видимому, чаще всего стоит на границе между здоровьем и болезнью. Это тип, в котором проявлениями болезни служат ошибочные и симптоматические действия; он отличается именно тем, что симптомы сосредоточиваются в области наименее важных психических функций, тогда как все, что может притязать на более высокую психическую ценность, протекает свободно от расстройств. Противоположное распределение симптомов – их проявление в наиболее важных индивидуальных и социальных функциях, благодаря чему они оказываются в силах нарушить питание, сексуальное поведение, обычную работу, общение с людьми, – свойственно тяжелым случаям невроза и характеризует их лучше, чем, скажем, множественность или наглядность проявлений болезни.