Повести. Дневник

22
18
20
22
24
26
28
30

— Красивый красавец Крылов.

— Мухортов и выражение девки о нем: «Конечно, во всем можно видеть критику!».

— Монахиня, сестра Ольги, и ее обхождение с сестрой.

— В любви есть много благодарности за прошлые наслаждения.

— Другая монахиня, присланная Вревской.

— Вторжение усатого господина из Москвы.

<1853 г.>

Июнь 11, 1853. Нарва, в гостинице с престарелой мебелью после сна и путешествия к водопаду.

Сегодни, едучи в дилижансе где-то за Ямбургом[246], я в первый раз поражен был мыслью о том, что вечно юная природа, о которой, как о книге, изданной казенным ведомством, ничего дурного сказать не позволено, — может наводить уныние и казаться весьма гадкою. Всякая комнатка, меблированная чистенько, право, красивее какой-нибудь лужайки с мелким кустарником или леска, состоящего из ольхи и подобных растений. Если подобного рода пейзаж освещен уже высоко стоящим и пекущим солнцем, от его вида душа стесняется! Или уже я сам стал не тот, или совершенная свобода в моих передвижениях меня изменила! Где то время, когда вид какого-нибудь домика с зелеными ставнями и палисадником перед окнами заставлял мое сердце биться сильнее и когда, выехав как-нибудь за город, я чувствовал потребность бегать и валяться по зеленой траве? Неужели для того, чтоб ценить жизнь с природою, человеку следует служить и сидеть за столом с писарями без всякой надежды на отпуск? А оно почти так — жизнь без стеснения как жизнь без волнения — может претить! Я сижу теперь в теплый, но серенький вечер, под окном, в том самом городе, что был мною воспет в прозе[247], сижу и говорю: «О моя юность, о моя свежесть!»[248] Боже мой! Когда я бывало врывался сюда измученный, слабый и полураздавленный стеснениями жизни, как отлегало у меня на сердце, как восторженно бродил я по узким улицам, заглядывал в створчатые окна, из которых веяло такой тишиной, сочинял стихи, веселился душевно!

А впрочем всему свое время — нельзя долго питаться одними и теми же радостями.

Спутниками моими были лица довольно типические и о которых нужно будет при случае вспомнить. Хорошенькая брюнетка, гувернантка из англичанок, другая в трауре, похожая на мою добродетельную пигалицу, француз вояжер по мануфактурной части, потом толстый немец с добродушнейшим лицом, но пьяница изумительный. Он подчивал маленькую трехлетнюю девочку портвейном и кричал вояжеру: «Француз, не спи!» Желая его расшевелить, он собрался поднести табак к носу француза, но вместо того всыпал щепотку ему в рот. Тот все вынес и только смеялся. Немец на всякой станции выпивал по бутылке и нас смешил. Был еще павловский офицер с отдувшимися губами из породы людей, которые всю жизнь остаются кадетами да еще какой-то молодой помещик, мой сосед с дутым и ребяческим лицом, глупый довольно резонер. Он между прочим сожалел, что наши мужики живут в курных избах и ездят в двуколкных тележках. Потом были другой помещик и еще студент, люди довольно порядочные.

До дилижанса проводили меня Каменский с Сатиром, после обеда у Луи и дружеской беседы. Оттого я выехал в приятном расположении, только голова начинала болеть от saint-peray.

Есть на свете люди и люди весьма обыкновенные, к которым все мое существо имеет какое-то магнетическое чувство. Таков был покойный Жданович, таков Сатир, из особ более строгих и не развратных могу назвать И. П. Корнилова. С Сатиром, например, я готов ехать на край света, не переставая болтать и веселиться ни на минуту. Если б Сатир ехал со мной в деревню, как предполагалось, я бы всю дорогу был счастлив и журнал мой поражал бы нелепостью. В нем много чернокнижия, элемента высокого в жизни! Наедине с лучшими друзьями моего сердца, с Кам<енским>, с Дрент<ельном>, с Маркевичем я не всегда сам свой, но для сатирических похождений я бы встал и с одра болезни. Это не похабство, не страсть к увеселениям, а чистое сродство душ. Подобного рода влечение имел я к Федотову, человеку аскетическому. Боже мой, сколько потерь сделано мною за этот год! Двое названных, Соляников, оказавшийся недостойным, преданная Лиза, отнятая у меня надолго. Serrons nos rongs[249], да не мешает подумать о замещении выбывших бойцов. Кажется, что я не взыскателен, — но сродство душ мне необходимо.

Надобно уметь пользоваться микроскопическими радостями жизни, — и особенно хранить к ним способность. Эта способность разрушается от избытка важных наслаждений. Так, дерево, зацвевши разом, иногда сохнет от избытка цвета. Счастлив человек, который повеселившись с любимой донной или увеличив свою славу, может вслед за тем потешиться покупкой какой-нибудь фарфоровой чашечки или пролетариатским обедом! Одна из причин, по которой я считаю себя счастливым человеком, есть именно уменье тешить себя мелочами. Я отделываю свою комнату con amore[250], езжу в хорошей коляске с радостью, выпиваю какой-нибудь бокал шампанского с отрадным чувством. Все катастрофы и радостные события моей жизни, по временам вредя моей способности наслаждаться пустяками, не в силах разрушить ее вполне. В эту минуту я испытываю удовольствие истинного немца, то есть после ужина сижу один-одинешенек в своем номере и занимаюсь чем же — питием пива и курением сигареток, впрочем из гаванского табаку. Все наслаждение стоит несколько копеек. Сравните же теперь мое вечернее занятие с занятием какого-нибудь хлыща, доматывающего свое имущество, которому этот вечер, может быть, стоит черт знает сколько денег и здоровья! И тут и там сумма испытываемого удовольствия невелика, но едва ли перевес не на моей стороне. Я помню блестящие обеды, на которых я тянул драгоценную влагу с меньшим вкусом, нежели теперь пью жидкое пиво. А министр, сидящий за бумагами, конечно, втрое меня несчастнее.

Зреют в уме письма о чернокнижии. Вступительное послание в трогательном тепло-веселом вкусе нужно посвятить Сатиру. Сколько я — угрюмый и задумчивый человек — смеялся в мою жизнь! Сколько я видел чернокнижия!

12 число, <июнь>, перед отъезд<ом>.

Едва начав писание, я уже вижу несомненную пользу журнала.

Je n"ai pas de moments perdus[251], этих проклятых минут, от которых рождается бесплодная неусидчивость мысли. Наша голова есть вечная мельница, в которую нужно сыпать зерно, чтоб она не работала даром; ничего не кладешь под жернова, ничего не выходит, между тем стоит только посыпать хотя дрянь, и иногда от дряни выйдет золотой песок. У меня вследствие журнала уже зародились начатки двух стихотворений — «К товарищу веселых дней» и «Поэтическое уединение»: о последнем впрочем я еще подумывал в городе и теперь о нем вспомнил чрез чтение статьи д"Израэли «О гении». Если к этому прибавить еще третье, в котором я обращался к женщине, щеголяющей наивностью и говорящей, что если б шестилетняя твоя дочь, которой невинность нас тешит, навсегда осталась шестилетней — то выйдет, кто все эти вещи имеет, какое-то моральное направление.

О, если бы стих давался мне легко! В беседах Валь<тера> Скотта поразил меня его совет сыну о том, как много можно делать, посвящая в день по получасу на одно и то же занятие. Решительно я последую этому совету и по два часа в день буду посвящать изящному в стихах и прозе, несмотря ни на какую поденную работу. Ковать стихи есть ремесло: разумеется, не кладу в расчет идеи, — но форма достигается трудом, что б ни говорили наши друзья художественности. Языком идей я владею и знаю, что целые страницы моих сочинений могут быть переложены в стихи, хотя этого не замечал мне ни один из моих хвалителей.

Итак, с богом за работу.