Стихотворения. Проза

22
18
20
22
24
26
28
30

— Нет, публика затосковала! Надо ее чем-нибудь расшевелить! — подходит ко мне, хватаясь нервно за голову, Козлов в коридоре и кладет мне руку на плечи. Мы шагаем с ним рядом. Козлов высокий, молодой студент, безумно тоскует о воле и любит ласку: с лицом нежным, как у девушки, и с чуть вьющимися, черными волосами, он любим у нас всеми за мягкость.

— Данченко, вы знаете, решил голодовку объявить! — продолжает он. — Это глупо. Надо его отговорить. И все эти ссоры, матерщина, карты! Это все — одно. У меня в последнее время тоже голова просто кругом пошла, не знаю, что делать. Готов, кажется, голову о камни разбить... Так лежишь, лежишь на койке и ничего не хочется... Надо спектакль устроить, вот что, или чтение. Как вы думаете?

— Козлик! Козлик! — зовет его Дерюгин из камеры. — Что ж вы будете сегодня письма писать или нет? Ведь завтра свидания.

Козлов быстро отрывается от меня и бежит туда.

— Вот мальчик! — смеется Дерюгин. — Теперь будет письма невесте писать. Да какие! Я вам скажу на десяти страницах пишет! Влюблен! что ж поделаешь? Молодость!

Дерюгин — добродушный купеческий сын. Он попал в тюрьму за прокламацию, переданную им в лавке отца, и гордится этим. Здесь прилежно зубрит на аттестат зрелости и старается быть с интеллигенцией...

Лучков рассказывает мне на дворе свои сомнения. Мы шагаем по двору, грязному и холодному. Он — сын сапожника, но мечтает о большом городе, о партийной работе, борьбе. У него мать, две сестры. Он получал 20 рублей в месяц — и ненавидит семью за то, что она висит у него на шее. Он не смеет ее бросить, и это мучает его.

Еще его мучает то, что его прежние товарищи отшатнулись от него. Он стал для них белоручкой. Раз, на одном собрании, рабочий уличил его в том, что он, значит, не имеет права говорить от лица чернорабочих. Ему было стыдно. Он спрашивает меня, какое это значение имеет для социализма и не стал ли он от этого буржуем? как я думаю об этом?

Он был влюблен в еврейку.

— Когда был еврейский погром, — рассказывает он, — мы устроили с товарищами охрану... В евреях есть, знаете ли, есть что-то такое, совсем особое, тонкое, чуткое, чего в наших грубых, вы знаете, в купеческих и мещанских семьях, вы их даже не знаете, у русских, — совсем нет.

Но она вышла замуж за еврея, и он не узнает ее... Она так разжирела в последнее время и так опустилась... и когда он был у них, так грубо кричала на мужа, который тут же шаркал своими туфлями, что ему стало противно, — он никак не думал, что она такая мещанская натура, как все... А ведь и она когда-то говорила с ним обо всем... Ему это грустно.

Но он зато знает теперь женщин и уж не поддастся на их удочку. Сказав это, он молчит и смотрит в сторону, немного вспыхнув и стыдясь, что такими признаниями занимает другого.

Ему двадцать лет. Он здоровый, широкогрудый мальчик с некрасивым, но чистым лицом. В тюрьме заметно побелел и опух...

Со мной в одной камере Лысых. У него свои вопросы и сомнения. Он здоровый, огромный мужик, с бородой лопатой и головой, обстриженной под горшок. Он попал в тюрьму случайно, от того, что будто сказывал, что хочет стать царем на Руси. Сам не знает, как это вышло. Пришел к нему солдат в лавку и толковали они вместе о том, что такое республика, на Лысыха и донесли. В тюрьме он, впрочем, скоро успокоился, когда узнал, что бороду ему не обстригут. Ему 43 года, он — кулак, лавочник на своем селе. Здесь мечтает о своей девочке, о том, какая она шустрая, как бегает в школу и как он подарит ей такие цветочки, которые бы цвели зимой на окнах. Такие он видел в городе у господ и купцов.

Я рассказываю ему о социализме, и это его непритворно занимает.

— Так, так, так. Да, ишь ты, это вы как все обдумали. Вон куда загнули! — восклицает он часто, но иногда прерывает меня вдруг странным и неожиданным вопросом:

— А что, правда ли это — что говорят на горе Арарате ковчег Ноев стоит?! — Это рассказывал им сам батюшка в школе. И таких вопросов у него тысяча: то о кликушах, то об Ерусалиме, то о голом человеке.

— Отчего это человек голый шел. Так и шел голый?.. — такой раз повстречался ему на Кавказе, когда он там служил, и он до сих пор все об этом думает.

Теперь он лежит на койке и, громко икая, рассказывает мне — как видел раз царя.

— Царь на маневры к нам приезжал в город. А мне председатель губернской управы, хороший был барин, Гаевский покойный билет дал, чтобы полиция вперед пропустила. Ну, стоим мы это на площади, ждем. Народу тьма-тьмущая. А перед нами полковник такой расхаживает, толстый, пуза во какая! и нам толкует: