Даниэль Деронда

22
18
20
22
24
26
28
30

– Майра? – переспросил Деронда, чтобы убедиться, что слух его не обманул. – Вы сказали «Майра»?

– Так звали мою сестренку. После молитвы мать наконец засыпала и некоторое время отдыхала. Ее мучения продлились четыре года, и даже за минуту до смерти мы возносили ту же молитву: я вслух, она – молча, – а потом душа ее отлетела на крыльях.

– И вы больше ничего не слышали о сестре? – спросил Деронда, стараясь говорить как можно спокойнее.

– Ничего и никогда. Я не знаю, помогла ли Майре наша молитва, уберегла ли от порока. Не знаю, не знаю. Ядовитая воля греха сильна. Она отравила мою жизнь и довела до могилы мать. Я остался один среди болезни и страданий. Но теперь все в прошлом. – Мордекай снова положил ладонь на руку Деронды и взглянул с радостной надеждой умирающего от чахотки человека. – Мне не о чем сожалеть. Мое дело будет продолжено с честью. Да, я исполню свой долг. Я буду жить в вас. Буду жить в вас.

Он судорожно сжал руку глубоко взволнованного собеседника. Уверенность в том, что перед ним брат Майры, придало странному отношению Деронды к Мордекаю особенную торжественность и нежность. Но он молчал, опасаясь сказать чахоточному еврею в его возбужденном состоянии правду о сестре. Наконец Мордекай вернулся к действительности и попросил:

– Пойдемте. Я не могу больше разговаривать.

Перед дверью Коэна они простились без единого слова – просто пожав друг другу руку.

Деронда испытывал смешанные чувства: и радость, и тревогу. Радость – оттого что брат Майры оказался более чем достойным родства с ней (впрочем, эта радость носила оттенок печали – ведь воссоединение брата и сестры на самом деле представляло собой начало вечной разлуки). Тревогу вызывала мысль, как новость подействует на обоих и что нужно сделать, чтобы заранее подготовить обе стороны. Несмотря на доброту Коэнов, Деронда решил, насколько это возможно, отдалить их знакомство с Майрой до тех пор, пока она не проникнется к ним глубокой благодарностью за заботу о брате. В любом случае хотелось создать Мордекаю условия, не только более соответствующие его слабому здоровью, но и допускающие свободное общение, хотя Деронда был уверен, что Майра поселится вместе с братом и скрасит ему драгоценный остаток жизни. В героической драме великие признания не отягощаются жизненными подробностями, а Деронда, несомненно, питал столь же почтительный интерес к Мордекаю и Майре, какой испытал бы к потомкам Агамемнона. И все же он заботился о судьбах людей, обитающих на темных улицах нашей земной жизни, а не вознесшихся к созвездьям, и ясно сознавал трудность и деликатность задачи. Особенно сложным казалось убедить Мордекая сменить место жительства и привычки.

В чувствах Майры Деронда не сомневался: сестра объединится с братом в любви к ушедшей матери и в полной мере осознает его величие. Да, величие. Именно этим словом Деронда определял впечатление, которое произвел на него рассказ Мордекая. Он сказал себе – возможно, в противовес духу отрицания, – что человек, чьи мысли порой странны до эксцентричности, поистине велик. Чахоточный еврейский работник в бедной одежде, из милости живущий у чужих людей и страстно проповедующий перед теми, кто принимают его мысли столь же поверхностно, как фламандцы принимают божественный звон колоколов, звучащий над рыночной площадью, обладал всеми элементами величия. Ум его твердо, энергично двигался в едином марше с судьбами человечества, в то же время прислушиваясь к шагам отдельного, нуждающегося в сочувственном внимании человека. Он постиг и выбрал высокую жизненную цель, но проявил тихий героизм, свернув с пути свершений по призыву душевного долга, столь же близкого нам, как близок сердцу птицы голод ее неоперившегося птенца.

В этот вечер Деронда ясно понял, что остаток этой страстной жизни отныне находится на его попечении. Его больно задело то дружеское и в то же время снисходительное равнодушие, с которым слушали Мордекая члены философского клуба. Однако переживание из-за того малого пространства, которое отведено возвышенным идеям в обыкновенных умах, расширило его собственный горизонт. В то время как терпимость всегда казалась Деронде самой простой позицией, в характере его существовала еще одна черта, также способная обернуться слабостью: нежелание показаться исключительным или рискнуть тщетной настойчивостью в отношении собственных взглядов. Однако сейчас подобная осторожность вызвала презрение: впервые в жизни Деронда увидел полную картину реальной жизни, сжигающей себя в одиноком энтузиазме. Перед ним предстал человек, павший жертвой мрачных обстоятельств и стоявший в стороне от людей, чья речь, в силу непонимания окружающими, превращалась в беседу с самим собой, до тех пор пока он наконец не приблизится к невидимым берегам, а луч признания не осветит его грустное одиночество. Но, возможно, с ним произойдет то же самое, что случилось с умирающим Коперником, который смог коснуться первой печатной копии своей книги, уже утратив чувство осязания, и лишь смутно увидеть ее сквозь сгустившуюся мглу.

Судьба свела Деронду с духовным изгнанником. Подчиняясь собственной природе, он ощутил отношения с ним как сильнейшую привязанность и почувствовал те обязанности, которые возлагала на него эта встреча. Деронда не обладал иудейским сознанием, однако испытывал тоску – особенно острую из-за печального пробела в биографии – по признанным семейным и общественным связям. Чувство его созрело для нелегкого смирения. Именно поэтому он с готовностью взялся за решение нелегкой задачи, снова и снова думая о миссис Мейрик как о своей главной помощнице. Доброй умной хозяйке гостеприимного дома предстояло первой узнать о том, что брат Майры нашелся. К счастью, лучшее в Лондоне место для чахоточного больного располагалось недалеко от маленького дома в Челси, и Деронда стал тщательно обдумывать, каким образом превратить меблированную квартиру в слабое подобие элегантного дома, украсив ее своими дорогими книгами в кожаных переплетах, удобными креслами и любимыми барельефами Мильтона и Данте. Но разве не предстояло Майре украсить жизнь брата своим присутствием? Какая мебель способна придать комнате такую же безупречность, как нежное женское личико? Есть ли на свете гармония звуков, сравнимая с тонкими модуляциями ее голоса? Деронда подумал, что Мордекай не напрасно остановил выбор именно на нем: во всяком случае, он обретет чудесную сестру, чья любовь ждет воплощения.

Глава IV

А что же Гвендолин? Она вспоминала о Деронде значительно чаще, чем он о ней, и непрестанно задавалась вопросом, что он думает о том или ином предмете и вообще как проводит свое время.

Несмотря на осознание его превосходства, Гвендолин воображала, что занимает больше места в его мыслях, чем это было на самом деле. Только старые и мудрые люди не склонны видеть собственные тревоги и восторги отраженными в чужом сознании. Так что Гвендолин, при ее молодости и внутреннем одиночестве, заслуживает оправдания в стремлении придавать излишнюю важность тому интересу, которые проявил к ней единственный человек, подчинивший ее своему влиянию.

Гвендолин старательно обдумывала каждое его слово, каждый совет: «Он сказал, что мне следует больше интересоваться другимим людьми, расширять свои познания и думать о возвышенном. Но с чего же начать?» Она пыталась понять, какие книги Деронда посоветовал бы перенести в свою комнату, вспоминала знаменитых писателей, чьи творения или вообще обошла вниманием, или сочла абсолютно непригодными для чтения, и с улыбкой воображала, как лукаво спрашивает, не те ли это книги, которые называли лекарством для ума. Впрочем, Гвендолин очень скоро раскаялась в собственной легкомысленности и, убедившись, что никто ее не видит, перенесла из библиотеки в свою комнату сочинения Декарта, Бэкона, Локка, Батлера, Берка и Гизо. Как всякая умная, образованная молодая леди, миссис Грандкорт знала, что именно эти авторы считаются украшением человечества. К тому же она была уверена, что Деронда читал их труды, и надеялась, обогатившись их мыслями, приобрести взгляды, близкие взглядам ее кумира.

Однако поразительно, как мало времени оставалось для освоения этих обширных интеллектуальных пространств! Ей постоянно приходилось выступать в роли миссис Грандкорт, ощущая на себе оценивающий взгляд мужа, который постоянно находил способ поупражняться в превосходстве, чтобы довести свой брак до воображаемого совершенства. Однако чем более законченным становился образ супруги, тем яснее он различал в ее поведении волю к сопротивлению. А сама она, как бы ни восставала в душе, не могла отважиться нарушить светские условности. До сих пор она не решилась ни действием, ни словом, ни взглядом обнаружить перед миром свою тайну и больше всего боялась внезапного мощного импульса, который вырвал бы невольное откровение. Именно это стремление молчать толкнуло ее на искренние беседы с Дерондой, к которому ум ее постоянно обращался за помощью в борьбе против самой себя. В прогулках верхом, на охоте, на светских визитах она заменяла живой интерес и искреннюю радость искусной пародией, так что в первые недели нового года все, кто жил неподалеку от Диплоу, пришли к единому мнению, что миссис Грандкорт держится с необыкновенным достоинством.

– Она умело маскирует триумф, делая вид, что все вокруг – нечто само собой разумеющееся, – заметила миссис Эрроупойнт. – Незнакомый человек может предположить, что она не возвысилась благодаря браку, а скорее снизошла до Грандкорта.

Особенно старательно Гвендолин разыгрывала полное счастье перед матушкой, и бедная миссис Дэвилоу пребывала в столь глубоком заблуждении, что воспринимала некоторое отчуждение от нее молодой четы исключительно равнодушием дочери, нашедшей в замужестве новые интересы. Время от времени ее привозили на ленч или на обед вместе с Гаскойнами, чтобы уже утром, сразу после завтрака, отвезти обратно; иногда Гвендолин наносила короткие визиты в Оффендин, причем супруг ждал у ворот на лошади или в экипаже. На этом общение миссис Дэвилоу с дочерью заканчивалось.

Правда, однако, заключалась в следующем: когда Гвендолин во второй раз предложила пригласить матушку вместе с мистером и миссис Гаскойн, Грандкорт долго молчал, а потом лениво протянул:

– Мы не можем постоянно держать у себя этих людей. Гаскойн слишком много говорит. Сельские священники всегда страшно скучны.