— Я это всё себе говорю, и однако невольно плачу. Кто знает, захочет ли король узнать меня, захочет ли заступиться за обиженную?
— Я не сомневаюсь.
— Ты счастлива, моя дорогая.
И незнакомка снова начала горько плакать.
— Приближаясь к городу, в котором моя последняя надежда, страх сжимает сердце. Одна! Как попасть к нему? Как упросить? Как ему объяснить?
— Вы, пожалуй, не верите в Божью защиту ребёнка и вас? — отозвалась Янова.
— О, если бы я в неё не верила, давно бы умерла!
— Вы, моя пани, столько имели доказательств её.
— И столько невзгод.
— Бог посылает крест тем, которых любит, — отвечала Янова, пытаясь хоть как-то рыдающую спутницу утешить.
Но не помогало, она плакала и плакала.
Они въехали в местечко, широкие улицы которого, застроенные жалкими домиками, кое-где новыми более приличными зданиями, были полны грязи. Большой кирпичный постоялый двор возвышался среди рынка, окружённого еврейскими домами, деревянными прилавками, их отворяющиеся наружу створки опирались на вбитый в землю кол. В этих жалких магазинчиках выглядывали белые вуали евреек, сидящих на горшках с золой и углями, чёрные плащи евреев, сгорбленных над книжкой с молитвами, висевшие в окнах разнообразные товары, лежащие для рекламы посуда, плоды и т. п. Дождь лил как из ведра, раздуваемый сильным ветром, деревья гнулись, теряя остаток листвы, оторванной бурей, несколько человек с прикрытой мешком головой, подобранными платьями, вывернутым кожухом, несколько баб с фартуком, наброшенным на волосы, бродило по залитым грязью дорожкам.
Справа виден был замок. Незнакомка поглядела на него через шторки и снова начала молиться. Миновали костёл, миновали рынок, возница Мортель несколько раз спросил встреченных евреев и завернул направо в тесную улочку. Но там рыдвану трудно было проехать. Эта часть города имела ещё более грустный и бедный вид.
Стиснутые еврейские и мещанские домики, изредка огороженные забором, чаще всего почти прижатые друг к другу, соприкасались крышами, стенами, выходили на улицу крылечками; высокие жерди, на которых висела верёвка, соединяющая родственные еврейские дома, поднимались тут и там. Колодцы, грязные глубокие лужи, кучи грязи, навоза, деревьев, строительного материала лежали поперёк этого чёрного закоулка.
Карета иногда попадала по оси в воду, увязала в жидкой грязи. То снова резала мягкую и зыбкую от дождя землю, то поднималась на насыпи соломы и навоза, с которых вдруг спускалась в канавы, ведущие городские сточные воды к замковым рвам.
Нужно было и смирение еврейских коней и совместное внимание еврея и старого слуги, чтобы проехать этот адский кусок дороги, не перевернувшись и не увязнув.
Еврей остановился возле ворот чуть более обширного дома, который отличался развешенными по кругу шкурами и сответствующим запахом кожевенника. Он стоял у воды, с одной стороны на земле, с другой опёртый на густо набитые столбы; у него имелись въездные ворота, крыльцо с неказистой галерейкой; несколько окошек, затянутых частью пузырями, частью стеклом. Разукрашенные в красный цвет ставни с вырезанными сердцами висели, дрожа от ветра, на деревянных грубо сделанных петлях.
Видя останавившуюся у своих дверей карету, кожевенник с засученными по локоть рукавами, с перемазанными краской руками, только в кафтане и ермолке на голове вышел на крыльцо. Увидев его, Мортель слез, подал руку, вошёл в избу, целуя пальцы, прикоснувшиеся к еврейской надписи на дверной раме, и начал о чём-то говорить с хозяином.
Старый слуга тем временем, грустно подперевшись, остался на козлах, с беспримерным терпением перенося бьющий в самые глаза дождь.
— Ну что, Палей?