Но король был уже слишком стар, чтобы браться за такое опасное дело. Он возлагал это на сына, не решался вступать в эту борьбу, когда её и так было много. Его мучила потеря Казимира, хоть он никакой помощью быть не мог, а ещё больше, по-видимому, неблагодарность Владислава Чешского, который обязан был троном отцу, а, несмотря на свою доброту, вовсе не дал ему управлять собой. Уже однажды его приглашали на празднество, когда король выдавал дочку замуж; он на нём не был, хотя знали, что ничто ему не мешало, кроме того только, что в то время сам в Праге с дворянами устраивал шумные пиршества.
Король на это очень разгневался, а ему также доносили, что в Венгрии у Владислава были фавориты, которые могли мешать намерениям Казимира.
Королевичи подрастали, исключая двоих из них — умершего и наделённого наследством; оставалось определить четверых. Одному из них принадлежал польский трон и никто в то время не мог в этом сомневаться, другой был предназначен для духовного сана и уже даже носил облачение, хотя вовсе склонности не показывал, а характером и темпераментом был очень похож на Ольбрахта. Из двух последних послушный, молчаливый, милый Александр не много обещал, но, похоже, особо не хотел, потому что песен, музыки и отдыха ему хватало для счастья.
О Сигизмунде в то время никто не мог пророчить. По внешности он немного напоминал Александра, но способностями намного его превосходил. Молчал так же как он, однако, когда начинал говорить, всегда рассказывал что-нибудь кратко, умно. Каллимах, знаток людей, много ему предсказывал. На первый взгляд лицо было суровое, уже смолоду хмурое, брови грозно стягивал, но был очень добрый и благородного характера.
Фридрих, младше него, превосходил мягким остроумием, живым умом, но был очень легкомысленный, любитель развлечений, в молчании долго не мог выдержать.
Каллимах, который сам не был серьезным, за исключением, пожалуй, тех случаев, когда из расчётов серьёзность была обязательной, больше любил Ольбрахта и самого младшего, Александром же пренебрегал и, не в состоянии заслужить расположение Сигизмунда, был к нему равнодушен. Всё своё стремление он обращал на то, чтобы подчинить себе Ольбрахта, что ему удалось, потому что делал ему поблажки и льстил, а само фамильярное обращение с учеником уже захватило его сердце.
Прежде чем я вкратце расскажу о последних годах правления Казимира, о себе тоже кое-что должен поведать.
Давно не имея никакой весточки от матери, когда и Каллимах, казалось, насколько я мог заключить, совсем о ней забыл, я предполагал, что, в конце концов убеждённая в коварстве этого человека, она останется в Навойове, порвав с ним, хотя его называли её мужем.
Я невольно узнал в это время, что дом Под золотым колоколом, который я считал проданным, стоял почти пустой и всё ещё считался собственностью вдовы Тенчинской.
В тот день, когда я меньше всего на это надеялся, незнакомый слуга пришёл вызвать меня к Слизиаку, потому что старик после дороги был болен. Я тут же отпросился у подкомория и побежал. На нижнем этаже закрытые прежде ставни были открыты и туда проводил меня посланец.
Слизиак лежал на свежем сене и принял меня со стоном. Я не осмелился его ни о чём спрашивать, такой страх меня охватил. Я боялся за мать. Я всегда любил её, теперь, может, зная, что она несчастна, больше, чем раньше. Предубеждения я не имел, хотя забыть было тяжело; я чувствовал, что причиной её несчастья был тот человек, который всё и всех готов был пожертвовать для себя.
Слизиак постарел, одряхлел… смотрел на меня и рука, которую он поднял, тряслась… не было сил говорить. Я уже предчувствовал плохую новость. Затем боковая дверь от сильного удара отворилась и на пороге появилась моя мать. О, Боже! Как ужасно она изменилась, похудела, постарела, с белыми волосами, со сморщенным лицом, на котором светились только выплаканные глаза.
На ней было облачение кающейся.
Она распростёрла руки, вытягивая их мне навстречу, и крикнула голосом, который взволновал меня до глубины души:
— Яшко!
Я сперва оказался у её колен, а потом в долгом объятии. Так она держала меня, плача, рядом с собой. Слизиак тем временем сполз со своего ложа и, увидев, как она дрожала, пододвинул ей стул, на который она с рыданием упала.
— Можешь ли ты ещё иметь чувства к родной матери? — начала она с болью. — А, этот человек, этот человек тебя очернил, ты был и есть лучше, чем мы все, а я… а я, о, Боже мой!
И расплакалась снова.
— Но теперь я узнала его и себя ненавижу, что дала себя обмануть. Мой Яшка, всё исправится.
— Всё уже исправлено и забыто, дорогая матушка, — сказал я, — раз ты возвращаешь свою милость. Ничего больше я никогда не желал и не требую.