В Литве же, где шляхетство было вещью новой, а старая боярщина набиралась из разных людей, на происхождение не смотрели, если был владельцем земли. Поэтому там никто меня о родстве спросить не мог, а из польской бедной шляхты многие принимали в гербы литовцев мало за что или даже для братства. Такой приём литовца по Городельской унии никого не поражал и был в обычае.
Таким образом, я надеялся, что меня теперь никто не будет упрекать в моём сиротстве. Я веселее глядел на мир и на жизнь, от которой, хотя немного уже ждал, надежды не потерял. Мне тогда было сорок с небольшим лет, но я чувствовал себя крепким и здоровым, потому что болезней в жизни в более позднем возрасте почти не знал, также говорили, что лицом я не выглядел на свой возраст.
В моей голове крутилось, что в конце концов я подам Лухне руку у алтаря, раз оба так долго хранили верность, а мать не будет против моего счастья. Но кто может предвидеть своё будущее?
Каллимах, которого выпроводили из дома Под золотым колоколом так, как он того заслуживал, объявлялся там ещё, вероятно, один или два раза, пытаясь попасть к моей матери и пребывая в уверенности, что ласковыми словами приобретёт её расположение. Это ему, однако, не удалось, и в конце концов он убедился, что источник, из которого он долго черпал и прилично обогатился, для него закрылся.
Внимательный человек, который был вынужден следить за тем, чтобы не прибавлять себе врагов, изменил тактику. Он видел, что я в милости у короля и Ольбрахта, поэтому не хотел, чтобы на него жаловались.
При первой встрече со мной наедине, тем весёлым тоном, который умел так отлично изобразить, он поздравил меня с тем, что мы с Навойовой помирились.
— Я давно этого хотел и старался её склонить, — сказал он мне, — но там домашние вам у неё навредили и отговорили её. Я очень рад, что это так хорошо закончилось. Навойова была какое-то время очень расположена ко мне, я многим ей обязан, но и меня теперь туда её личная стража не пускает.
И он со смехом махнул рукой. Он очень старался показаться добродушным, что я принял довольно холодно, неприятного и пастыдного дела я не хотел размазывать.
У короля, как всегда, было хлопот сверх всякой меры, потому что он, может, не заботясь о судьбе сыновей, о расширении своего королевства и его обороне, сам их приумножил. Его разывали на все стороны.
Приходилось снова ехать в Литву, а моё сердце ныло от того, что должен отдалиться от матери, когда вечером, заехав к ней попрощаться, я нашёл её более нежной, чем обычно; это я приписывал разлуке.
Она взяла меня за голову и, целуя, сказала:
— Бедный сирота, тебе с колыбели назначено знать в жизни только труд и самопожертвование для других. — Ты несчастлив, Яшка!
— Как это? — прервал я живо. — Разве я могу жаловаться? Бог дал мне такое долгое ожидание счастья, чтобы оно выдалось мне ещё больше, потому что голодному всякая еда по вкусу.
Мать вздохнула и поглядела на меня с сожалением. Похоже, что-то было у неё на устах, но не осмеливалась высказать.
— Завтра ты уезжаешь с королём, — сказала она, — лучше, чтобы ты уже сейчас узнал, что на свою честную Лухну не должен рассчитывать.
А, увидев, что я очень взолнован, села рядом и сказала:
— Прими это спокойно. Не злись на неё, она долго ждала тебя, пока, видимо, не начала сомневаться. Вышла эта бедолага замуж, не по доброй воле, но из-за своего честного сердца, поскольку у неё была сестра, которая была замужем. Она умерла, а остались трое сирот и муж, который не мог справиться с их воспитанием. Всё шло к тому, что он должен был дать им мачеху. Лухна испугалась, плакала, и в конце концов решила пожертвовать собой ради этих детей.
Нужно ей и то засчитать, что вдовец — человек вспыльчивый, грубиян, как отравил жизнь сестре, так её также, наверное, счастливой не сделает.
Я слушал этот рассказ матери почти ошеломлённый, но потом из моих глаз потекли слёзы и я вздохнул легче.
Мне не годилось ничего говорить против этой женщины, только пожалеть её.